Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Я горько расплакался во сне и проснулся. Гнусавил невидимый в темноте комар.

Я успокаиваю себя тем, что тупой Отто Лунц убил несравненного Гектора Граппини уже очень давно, а не только что этой ночью в моём сне. Утешение, конечно, слабое. Как много времени прошло с тех пор, как австрийские аркебузиры пришли в наш дом на постой и готовили себе еду на нашей кухне. Солдат Лунц ел бараньи рёбра и варёные яйца. Он несмешно шутил. Отто Лунц был человеком простым, и казалось, всё, что превосходит по сложности кусок свиного сала с чесноком, оскорбляет его мир простоты и добротности. Он рассказывал нам о своей дочери, даже показывал её портрет, который он носил в маленькой шкатулочке у себя на шее. Его дочка — Марта — была светловолосая девушка с круглым лицом и выпуклыми серыми глазами. Художник придал её лицу не столько девичье очарование, сколько серьёзность и значительность, и по портрету было видно, что быстрая её молодость в самом недалёком будущем сменится дородностью и степенностью того известного рода людей, которые устанавливают вокруг себя правила жизни, уклад и порядок.

Не могу себе простить. Этому нет прощения. Я должен был проломить ему голову. Я должен был оставить сиротой его толстую дочку, тогда, возможно, в ней проснулись бы какие-то чувства, она стала бы приличным человеком: поступила бы акробаткой в цирк или ушла с паломниками в Палестину. Не знаю. Но она не стала бы законченной идиоткой, матерью крепких мальчиков-идиотов.

Отто Лунц долго говорил с нами, и чувство омерзения у меня было настолько сильным, что, к сожалению, все эти его разговоры я запомнил дословно, во всех подробностях хамского занудства и убожества.

Той ночью я почти не спал. Было невозможно спать в мягкой постели, когда в поле за окном лежит мёртвый Граппини. Я не спал и, разумеется, слышал, как приходили призраки. Но когда заорал Отто Лунц, я сначала подумал, что Франческа-Бланш обварила его во сне кипятком или отрезала ему ухо. Я пошёл посмотреть, что случилось на самом деле.

— Там пришли три мёртвые женщины, — сказал Отто Лунц.

— Что они тебе сказали?

— Ничего, они стояли молча и глядели на меня.

— Ты умрёшь, — сказал я и отправился к себе в комнату.

Утро следующего дня началось с суматохи. Солдаты Габсбургов рассыпались по полю, заняли позицию. Но, вероятно, они заняли неудачную позицию. Дождя не было. Взошло яркое белое солнце. Оно слепило имперские войска, кавалерия Лоренцо Великолепного ударила им во фланг со стороны солнца. Грохот боя, конское ржание и вопли людей длились четверть часа, не более. Ландскнехты Габсбургов были перебиты, некоторые успели добежать до леса. Проехал рыцарь в узорных латах, волоча по земле отобранные у австрийцев знамёна. Трубач протрубил сбор, флорентийцы построились нестройной колонной и ускакали в сторону Мацераты. Окрестности обезлюдели, и только одна лошадь, потерявшая седока, бегала по полю, клацая оторванной подковой. Потом и она ушла.

В четыре часа дня мы с Франческой-Бланш отыскали на поле убитого Гектора Граппини. Он был грязный, тёмный, в запёкшейся крови. Я отмывал его мокрой губкой, говорил ему какие-то утешительные слова, плакал. Но Граппини был совершенно непоправимо мёртв.

Мы с сестрой сложили здоровенную кучу дров среди поля. Это была долгая и тяжёлая работа. Мы закончили таскать дрова поздно ночью, при свете масляной лампы. Мы завернули тело Граппини в белые свежие простыни, привязали его к широкой доске и при помощи верёвок подняли тело на вершину дровяного штабеля. Мы с сестрой хоронили

Граппини, как древние греки хоронили своих убитых под Троей, мы хоронили Граппини как своего, как героя, мы делали это так, как считали единственно возможным. Нам было понятно, что закапывать такого человека нельзя.

Красный страшный костёр пылал в чёрной ночи. Франческа-Бланш и я стояли поодаль, среди убитых лошадей, мёртвых австрийцев и истоптанной травы. Гудело пламя, языки огня уносились невероятно высоко, звёздное небо было синим от света погребального костра. Так мы простились с Граппини. Граппини исчез. Остался только белый пепел и чёрный круг выгоревшей земли. Я просыпаюсь.

Остывает, холодит недвижная ночная свежесть, всюду зябко, тихо, и предрассветная птица свистит неуверенно. Белеет небо на востоке. Ночь на исходе. Я высекаю огонь. Дым ниткой тянется вверх, воздух не шевелится. От жёлтого пламени меркнет бледный свет за окнами. Длится время ночи, потрескивают свечные фитили. Я достаю с этажерки связку рисунков Граппини. Ворох рисунков перевязан тесёмочкой. Листы, тетради, альбом из крафтовой бумаги. Рисунок тростниковым пером: Дикима Фандуламаччи на лошади. Коричневая тушь, свет обозначен темперными белилами. А щёки накрашены киноварью. Щёки я подрисовывал. Да. Вот до сих пор. Что-то же было такое, специально для меня.

Дикима приезжала иногда к нам погостить. Мы устраивали путешествия втроём. Дикима, я и Франческа-Бланш. С пикником. Маниса возила нас на своей широкой спине.

Всё не то. Всё не так и не про то. Как об этом можно вспоминать? Как можно вспоминать красавицу Дикиму?

Нет выхода. Нет выхода. Где утро, огонь, печка, солнце на ступенях крыльца со следами мокрых лап? Где горы в небе, поверх деревьев, над крышами, где? Жизнь прошла, как попрошайка с шарманкой: волшебные картинки, нищета и толстый сурок. В холодной утренней тени, и монета, упавшая в лужу. Я ждал, и ожидание было прекраснее, ожидание было великолепно: счастье, зелёные звезды и запах жасмина в ночной темноте. Падение сердца в бездну ужаса счастья. Любовь. Да нет такого слова, чтобы назвать. Только вырезать ножом, крикнуть, забыть. А небо смотрит спокойно, си́не; греет тёплым светом дня, уговаривает: ну что ты, что ты. А выхода нет. Есть только небо.

Я залезал голым в крапиву от любви к Дикиме, потому что было непонятно, как жить и что делать с таким чувством; и проклинал потом себя за то, что не снял башмаков, что осталась вот эта неполнота, в которой я видел предлог и лазейку для будущих несчастий.

Может быть, есть будущее? Будущее есть. Спасения только нет.