Кто сомневается, тот имеет собственное представление о том, что несомненно, и, значит, признает, что у истины могут быть определенные приметы. Но поскольку основополагающие начала не могут быть доказаны, люди боятся верить в них и не принимают в расчет, что доказательства — это всего лишь рассуждения, основанные на очевидности. Так вот, основополагающие начала есть сама очевидность, не нуждающаяся в доказательствах, а потому на этих началах и лежит отпечаток неопровержимой несомненности. Закоренелые пирронисты всячески подчеркивают свои сомнения в том, что очевидность — признак истины, но их уместно спросить: «Какие еще признаки вам нужны? Какие еще признаки можно придумать? Как вы их себе представляете?».
Следует сказать им и другое: «Кто сомневается, тет мыслит, кто мыслит, тот существует,[35] и все, что истинно в его мысли, истинно и в предмете, который эта мысль выражает, если, конечно, он уже существует или когда-нибудь обретет существование. Вот вам неопровержимый принцип, а коль скоро возможен один подобный принцип, значит возможны и многие. Те из них, что сходны меж собой, непременно будут выражать сходные истины; так было бы даже в том случае, если бы наша жизнь представлял"а собой только сон: любые призраки, которые наше воображение являло бы нам спящим, либо вообще не имели бы формы, либо имели именно такую, в какой они представали бы нам. Если бы за пределами нашего воображения и впрямь существовало некое измышленное нами общество слабых людей, то все, что истинно для подобного воображаемого общества, было бы истинно и для подлинного: ему были бы свойственны как дурные, так и похвальные или полезные особенности, а следовательно, как пороки, так и добродетели». — «Предположим, вы правы» — возразят пирронисты, — да ведь подобного общества, вероятно, не существует». Я отвечу им: «Отчего бы ему не существовать, если существуем мы? Мне думается, что если на этот счет и могут возникнуть определенные и вполне обоснованные сомнения, мы все равно обязаны поступать так, словно подобных сомнений не возникает. Что будет, если мы дадим им слишком много воли? Источник наших чувствований лежит вне нас: их порождаем не мы сами; следовательно, вне нас должно быть нечто, порождающее их.[36] А вот истинны или обманчивы предметы, которыми вызываются наши чувствования, иллюзия они или реальность, сущность или кажимость, — об этом я судить не берусь. Человеческий разум, который все познает несовершенно, не способен и к совершенным доказательствам, но несовершенство наших познаний отнюдь не более очевидно, чем их подлинность, и если их недостаточно для доказательства с помощью рассудка, этот недостаток с лихвой восполняется чутьем. Чувство заставляет нас верить в то, во что не решается верить слишком слабый рассудок. Если среди людей действительно найдется подлинный и законченный пирронист, то в иерархии умов он — чудовище, о котором остается лишь сожалеть. Законченный пирронизм — это бред разума, самое нелепое порождение человеческого духа».
О НАТУРЕ И ПРИВЫЧКЕ
Люди охотно говорят о силе привычки, о роли натуры или убеждений, но лишь немногие рассуждают об этом разумно. Главные врожденные склонности каждого существа составляют то, что именуется его натурой. Долгая привычка может изменять эти первоначальные склонности, и сила ее подчас такова, что она заменяет их новыми, противоположными и, несмотря на это, еще более стойкими; таким образом, привычка — вот их подлинная первопричина и, значит, основа некого нового существа. Отсюда — две очень мудрые максимы. Первая из них — буквально точная поговорка: «Привычка — вторая натура». Другая, более смелая мысль принадлежит Паскалю:[37] нередко то, что мы принимаем за натуру, — это всего-навсего привычка. Однако еще до появления привычек у человека уже есть душа, отличающаяся определенными склонностями; поэтому тот, кто все сводит к убеждениям и привычке, не ведает, что говорит: любая привычка предполагает наличие натуры, любое заблуждение — существование истины. Правда, отделить приметы натуры от следствий воспитания весьма нелегко: этих примет так много и они так сложны, что разум устает выискивать их, равно как не менее трудно определить, что в нашем естестве улучшено, а что испорчено воспитанием. Я могу добавить лишь одно: то, что остается в нас от нашей первоначальной натуры, неукротимей и сильней того, что приобретается учением,[38] опытом и размышлением, ибо всякое искусство ослабляет даже тогда, когда исправляет и отделывает. Следовательно, в приобретенных нами качествах больше совершенств и в то же время недостатков, нежели во врожденных, а помянутая выше слабость искусства проистекает не только из упорного сопротивления натуры, но также из несовершенства принципов самого искусства, которые либо недостаточно всеобъемлющи, либо перемешаны с заблуждениями. Правда, что касается словесности, я должен оговориться: искусство тут выше дарования многих художников, которые, будучи не в силах ни подняться до высоты правил и применить их все без изъятия, ни сохранить верность собственному характеру, кажущемуся им слишком низменным, пробавляются нестерпимой надутостью и ходульностью, изменяя как искусству, так и натуре. От долгой привычки подобная вымученность входит в их плоть и кровь, и чем больше они отдаляются от собственной природы, тем больше им кажется, что они облагораживают ее, то есть Приобретают дар, свойственный лишь тем, кого сильнее всего вдохновляет сама природа. Но, увы, их заблуждение льстит им, и мы повсеместно встречаем людей, в которых учение и привычка вырабатывают особый инстинкт, побуждающий их отдаляться насколько возможно от общих и врожденных законов натуры, как будто последняя установила между людьми так мало различий, что их нужно еще дополнять разницей во взглядах. Это объясняет, почему люди так редко сходятся в суждениях. Одни говорят: «Это в природе вещей» или «Это противно природе вещей», другие — наоборот. Бывают люди, которые, что касается слога, не приемлют внезапных переходов восточных авторов[39] и блистательных вольностей Боссюэ; их не волнует даже восторг, присущий поэзии, равно как ее мощь и гармония, которые с такой силой чаруют того, у кого есть слух и вкус. Они видят в этих редчайших дарах природы лишь игру воображения и потуги изобретательности, в то время как другие объявляют взволнованность выражением и образцом прекрасной натуры. Думаю, что в этом необъяснимом многообразии натур и мнений людям, причисляющим себя к литераторам, следует придерживаться главного направления, то есть общепринятости, потому что она соответствует преобладающему складу умов или подчиняет умы своим правилам, определяя вкус и нравы; вот почему отклоняться от этого главного направления опасно даже тогда, когда оно представляется нам безусловно ошибочным. Только из ряда вон выходящим людям дано возвращать остальных к истине и подчинять их своему гению; однако сделать из этого вывод, будто все зависит от убеждений, а любые натуры и любые привычки сами по себе равноценны, может лишь самый непоследовательный из людей.
БЕЗ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ НЕТ НАСЛАЖДЕНИЯ
Те, кто поверхностно судят о треволнениях и горестях жизни, винят в них нашу суетную деятельность и без устали советуют нам пребывать в покое, черпая наслаждение в самих себе. Они не понимают, что наслаждение есть плод труда и награда за него, что оно само — деятельность, что наслаждаться можно, лишь действуя, и, наконец, что наша душа подлинно обретает себя, лишь когда сполна чему-нибудь отдается. Эти лжефилософы силятся отвратить человека от его назначения и оправдать праздность, но в этой опасности нам приходит на выручку наша натура. Праздность утомляет нас быстрее, нежели труд, и, разуверившись в ее пустых посулах, мы возвращаемся к деятельности. Это не ускользнуло и от внимания тех, кто, пытаясь сгладить крайности философских систем, тщатся примирить взгляды их создателей и найти золотую середину. Такие люди позволяют нам действовать, но лишь при условии, что сами будут руководить нашей деятельностью и определять выбор наших занятий в соответствии со своими видами и мерками; в этом они, пожалуй, еще более непоследовательны, нежели помянутые лжефилософы, потому что хотят заставить нас обрести счастье в подчинении им нашего духа, то есть ставят себе сверхъестественную задачу, решение которой — дело веры, а не разума. К счастью, простое благоразумие не дает нам усугубить их заблуждения.
О НЕСОМНЕННОСТИ ПРИНЦИПОВ[40]
Мы дивимся причудам моды и варварству дуэлей и все еще боремся с некоторыми уродливыми обычаями, чем доказываем их живучесть. Мы изливаем на них все свое негодование, как будто они — единственное зло на земле, и не замечаем, что сами тонем в предрассудках, которые даже не ставим под сомнение. Те, кто подальновидней, сознают нашу слепоту и, проникаясь из-за этого недоверием к самым великим принципам, делают вывод, что в мире все сводится к мнению, чем, в свой черед, доказывают ограниченность человеческого разума. Коль скоро, по их убеждению, сущее и истинное тождественны и лишь выражаются по-разному, следует либо все признать тщетой, либо все же допустить существование истин, не зависящих от наших догадок и легковесных домыслов. Но если несомненно существуют доподлинные истины, значит существуют и принципы, которые нельзя изменять по нашему произволу. Тут, бесспорно, встает одна трудность — как их постичь, но почему рассудок, помогающий распознавать ложь, не в силах привести нас к истине? Разве тень ощутимей тела, ее отбрасывающего, а видимость явственней сущности? Что, кроме заблуждений, есть на свете темного по самой своей природе? Что, кроме истины, есть на свете очевидного? И разве не очевидность истины позволяет нам различать ложь, как свет позволяет различать тень? Одним словом, что значит распознать ложь, как не обнаружить истину? Утрата чего-либо неизбежно предполагает существование утраченного; следовательно, сомнение есть доказательство некой несомненности, невежество — знания, заблуждение — истины.
О НЕДОСТАТКЕ, ПРИСУЩЕМ БОЛЬШИНСТВУ ЯВЛЕНИЙ
Недостаток, присущий большинству явлений в поэзии, живописи, красноречии, философии и т. д., заключается в их неуместности. Отсюда — искусственная приподнятость и высокопарность в поэзии, диссонансы в музыке, неотчетливость в картинах, притворная учтивость и скучное острословие в свете. Возьмем, к примеру, даже нравственность: как не признать, что в большинстве случаев расточительство — это неуместное великодушие, тщеславие — неуместная гордость, скупость — неуместная предусмотрительность, бравада — неуместная смелость и т. д. Именно этим, а не их природой или отходом от нее объясняются сила и слабость, вредность и благодетельность большинства явлений. Если убрать из жизни большинства людей все неуместное, от нее ровным счетом ничего не останется, и проистекает это не от их неразумия, а от того, что они не властны управлять житейскими обстоятельствами.
О ДУШЕ
У кого нет души, тому и от разума мало проку. Именно душа воспитывает ум и придает ему широту, именно она главенствует в обществе, создает ораторов, дипломатов, министров, государственных деятелей, полководцев. Посмотрите на жизнь света. Что движет молодежью, женщинами, старцами, людьми всех положений, толкая их на интриги и объединяя в партии? Что — ум или сердце — руководит нами самими? Не поразмыслив толком об этом, мы удивляемся возвышению одних или безвестности других и относим на счет судьбы то, что гораздо легче объяснить характером: мы ведь принимаем во внимание только разум, а не свойства души. От нее-то, однако, и зависит в первую очередь наша участь. Нам напрасно доказывают, как важно иметь сильное воображение: я не могу ни уважать, ни любить, ни ненавидеть, ни бояться тех, у кого нет ничего, кроме разума.
О РОМАНАХ[41]
Ложь по природе своей оскорбляет и никак уж не может растрогать нас. Чего, по-вашему, люди так жадно ищут в вымысле? Образ живой и страстной истины.
Мы хотим правдоподобия даже в сказках, и любой вымысел, который не живописует натуру, кажется нам нелепым.
Правда, разум у большинства людей так ограничен, что небылицы прельщают его, а видимость величия изумляет. Но стоит нам почувствовать, что мнимое величие прикрывает небылицами ложь, как нас охватывает отвращение, поэтому романы не перечитывают.
Я делаю исключение для людей с воображением суетным и беспорядочным: они находят в книгах такого сорта историю собственных мыслей и химер. А кто сам подвизается в этом роде словесности, тот пишет с несравненной легкостью, ибо материал его произведений содержится в нем самом, но подобное ребячество бессильно привлечь к себе людей здравомыслящих: они не пишут и не читают романов.
И если первые все-таки привержены к этим предосудительным выдумкам, то лишь потому, что они обретают в них некий образ собственных заблуждений, то есть нечто напоминающее, на их взгляд, истину. Тот же, кто выдумки не приемлет, поступает так потому, что не узнает в последних свои подлинные чувства; явная ложь — и это со всех точек зрения несомненно — отвращает нас, ибо все мы ищем лишь истины и естественности.
ПРОТИВ ПОСРЕДСТВЕННОСТИ СУЩЕСТВОВАНИЯ[42]
Если бы человек, который, не выбившись из круга посредственного существования, встречает со стороны ближних презрение и неучтивость, что еще более усугубляет его униженность, — если бы он мог, несмотря на это, не быть ни заносчивым, ни робким, ни завистливым, ни льстивым и не думать о нуждах и заботах, вытекающих из его положения в обществе; если бы он мог возвыситься душой, осознать свое достоинство, пренебречь мнением черни!.. Но кто же в силах стать сердцем и умом выше своего положения? Кто свободен от слабостей, проистекающих из сознания своей посредственности?