Человек, который видел сквозь лица

22
18
20
22
24
26
28
30

– Сократ считал себя философом, а не романистом или драматургом. Мне мало меня самого, я почитаю других людей, и они интересуют меня куда больше, чем собственная персона. А моя ценность лишь в моих умолчаниях, в моих взглядах, в моей скрытности. Стена с тысячами распахнутых дверей – это уже не стена.

Когда Шмитт не посвящал свое время падчерице Майе – хорошенькой двадцатилетней девушке, которая пересдавала экзамены в Школе политических наук, – он обучал меня литературному мастерству.

– Я взял себе за образец Платона, месье Шмитт.

– Почему?

– Ему лучше всех других удавались философские диалоги.

– А Дидро? А Беркли?

– Нет, я должен писать в духе Платона.

– Да ты сперва определись с самим собой! Человек становится таким писателем, каким ему суждено быть, а не тем, каким он решил стать. Смотри не ошибись. И главное – не спеши. Если в тебе живет писатель, он терпеливо дождется нужного момента и возникнет на кончике твоего пера – свежий, нетронутый – после тысяч фраз, которые приведут тебя к цели, может и окольными, долгими путями, но приведут обязательно.

Наряду со страницами, которые я писал и переписывал, я пользовался «компьютером для гостей», сделав его инструментом своей двойной жизни. В первый же вечер я создал себе электронный адрес и уже на следующее утро, не устояв от соблазна, послал письмо Момо. Он ответил буквально через секунду. И как обычно, стал делиться со мной мыслями, проектами, действиями, которыми заполнял пустоту в мое отсутствие, подкрепляя версию моей тайной жизни. Он был уверен, что я уже в Сирии и разрабатываю планы новых терактов. Из душевной слабости и лени, а также из любопытства я позволил ему фантазировать на эту тему. Хуже того – послал косвенное подтверждение в виде двух снимков, скачанных из Интернета; на одном была видна голая комната, похожая на монашескую келью, на другом – пустыня. Сам не знаю, что меня побуждало уделять внимание его бредням. Вот так, например, я обнаружил, что он упивается садистскими фильмами, восхваляющими пытки и убийства, совершаемые во имя Аллаха; что он с рассвета до полуночи сидит в Интернете, на форумах экстремистов, обмениваясь своими новыми убеждениями с единомышленниками. Образно говоря, мальчишка просверлил дыру в стене своей комнатки, дабы общаться с такими же одиночками, как он сам, по всему миру; отныне они образовали международное сообщество. Что до меня, то я теперь играл особую роль в этой новой виртуальной географии, роль старшего брата, наставника, которого он хотел поразить своими успехами.

Почему я ввязался в эту заваруху? Была ли это ложь или одна из моих правд? Мне чудилось, что я рассыпаюсь, распадаюсь на частицы, разлетаюсь во все стороны. И в каждой из этих сторон во мне вспыхивает сопереживание, и я веду разговор с каждым собеседником на его языке: со Шмиттом говорю на одном, с Пуатрено – на другом, с Терлетти – на третьем, с Момо – на четвертом. Почему? Что нас связывает? Неужели я так жажду нравиться каждому из них? Неужели мне так не хватает их одобрения? Может, я просто самовлюбленный дурак?..

Время от времени я заставлял себя здраво оценить собственное поведение и почти преуспевал в этом, внушая себе, что честно работаю на Пуатрено, Шмитта и Терлетти, уступив своей страсти к расследованиям. Однако тут же осознавал зыбкость своих оправданий – все они принадлежали к области разума, а я руководствовался не только им; еще какой-то импульс, глубинный, слепой, мощный, неодолимый, толкал меня к оправданию жестокости Момо. И если в своих первых письмах я пытался умерить ярость мальчишки, то теперь, забыв о сдержанности, позволял ему изливать свою ненависть.

Так кто же говорит во мне? Кто действует во мне?

Эти вопросы, которые Шмитт задавал себе во время нашей встречи в кафе, теперь мучают и меня. Кто пишет, когда я пишу? Ему-то теперь все ясно: он живет в обществе своих мертвецов, избранных мертвецов, которые вдохновляют его, критикуют, тормошат, направляют, дабы внедриться в мир живых. Ну а со мной как? Дважды я ждал – а может, боялся – встречи с моим мертвецом: первый раз со стариком в больнице, второй – с узкоглазым человеком; увы, оба они принадлежат к банальной действительности. Не знаю, что заставляет меня стремиться к тем, кого я не понимаю, – к писателю, к Богу, к Великому Глазу, к подростку-фанатику. Что понуждает непрерывно анализировать, а не жить как живется?

Шмитт подходит к моему домику, вокруг него носятся собаки. Я выхожу к нему навстречу.

Увидев меня, маленькая Дафна приносит мне мяч, чтобы я принял участие в их игре. Но я не реагирую, я еще не привык к этим бурным забавам.

Шмитт выхватывает у нее мяч, чтобы продолжить собачий чемпионат, а сам осведомляется, как мои дела. Я не посвящаю его в свои душевные терзания, а начинаю рассуждать о муках творчества и признаюсь, что мне не терпится завершить мое повествование о беседе с Великим Глазом.

– Ты не хочешь писать, Огюстен, ты хочешь покончить с этой писаниной.

Собаки прыгают все выше и выше, стараясь ухватить мяч, который он держит в поднятой руке. И внезапно я осознаю, что связывает эту троицу четвероногих с этим двуногим – радость бытия. Даже когда я вижу его за письменным столом, он улыбается – внимательный, счастливый, сосредоточенный, всецело поглощенный своей задачей, – ну вылитый пес, бегущий за мячом.

– Никогда ничего не делай с желанием поскорей закончить; делай это, просто чтобы делать. Люди из кожи вон лезут, трудясь ради будущего, и никогда – ради настоящего. Они только готовятся жить, а не наслаждаются своей нынешней жизнью. Запомни: ты пишешь свой рассказ здесь и сейчас, а не тогда, когда он будет закончен.

– Мне страшно.