Потом снова ныряю под сцену.
Запыхавшись, подхожу к Момо, который явно паниковал в одиночестве. Вместо того чтобы упрекать меня в долгом отсутствии, он облегченно вздыхает:
– Уф, ну я и сдрейфил!
– С чего это? Думал, я смоюсь?
– Страшно…
– Это мандраж!
– Ты думаешь?
– Говорят, мандраж происходит от нетерпения. А ведь нам не терпится взорвать их к чертовой матери, верно, Момо?
– Еще бы!
И он делает движение, чтобы обнять меня, – сейчас он выглядит трогательным ребенком, – но сдерживается, вспомнив, что уже надел пояс со взрывчаткой.
Двадцать часов тридцать минут.
Действие разворачивается, как во сне. Мы с Момо прячемся в подвале театра, терпеливо ожидая момента, когда деревянная платформа поднимет нас на уровень сцены. Три брикета динамита, прибинтованные к моему животу и готовые к взрыву, стесняют мне дыхание, но терпеть осталось недолго. Момо обливается по́том, его штаны потемнели от мочи; он то и дело ощупывает, как и я, свой пояс смертника, который делает его толстяком. Мы лихорадочно переглядываемся, и наши сердца бьются так неистово, что мне чудится, будто их слышно снаружи.
Сверху до нас доносится веселый галдеж ребятишек в зале, возбужденные крики, радостный смех и визг. Родители и учителя стараются навести порядок, но без лишней строгости: все-таки у детей праздник.
У меня в руке зажато устройство, соединенное с проводком, – детонатор.
За сценой звучат три удара, и спектакль начинается.
В моем распоряжении есть еще несколько минут до того, как прозвучит поздравительный гимн. Я уже осуществил первую часть своего плана: театр пуст, мы слышим только звукозапись, сделанную в прошлом году, которую, согласно моему замыслу, громкоговорители разносят по зрительному залу. Момо не заподозрил обмана: сквозь перегородки до нас доходит лишь смутный гул, но не отдельные слова. И если он приведет в действие свою бомбу, человеческих жертв не будет. Не считая, конечно, нас двоих.
Теперь остается уговорить его бросить эту затею. Всякий раз, как я подступал к этому за последние два часа, над плечом Момо возникал Хосин, заглушавший мои уговоры своими речами. Мальчишкой движет теперь лишь ненависть, оправдывающая его присутствие в театре, и Хосин непрестанно подогревает ее.
А мне не удается и слова вставить.
Я боюсь, но не того, чего опасался раньше, – не смерти. Меня пугает не она, а страх, что какая-нибудь случайность разрушит мои планы. В этом театре, как и в замке Шмитта, мне не удается думать о высоких материях: я тону в мелочах, спотыкаюсь на ровном месте. Какие же скудные у меня мозги! Если со мной и вправду произойдет несчастье, человечество не много потеряет…
Глядя в щелку между двумя слоями торта, я различаю в полутьме выдвижные механизмы, балки, кабели и внимательно оглядываю их, за неимением другого зрелища. Момо лишен и этого, у него перед глазами глухая перегородка.