– Ты почту открывал?
– Нет, я не смог в нее войти.
– Ничего, наши криминалисты смогут. У нас теперь такие асы работают – настоящие гении.
И он протягивает мне руку.
Я с гордостью пожимаю ее, взволнованный его неожиданным благоволением.
– Спасибо тебе, Огюстен. Пройди в соседнюю комнату, пусть Мартине запротоколирует твои показания. А я иду в кабинет следователя.
Осчастливленный его благодарностью, я забываюсь, и у меня невольно вырывается:
– В тот самый, что пропах кошачьей мочой?
Он несколько секунд печально смотрит мне в глаза, отдергивает руку, отступает на шаг, вспоминает, что всегда держал меня за дебила, и тяжко вздыхает.
Выходя в коридор, он бормочет, не оборачиваясь:
– Счастливо!
И захлопывает дверь.
Ну вот… Я, как всегда, хотел поразить аудиторию, а в результате только закрепил в ее сознании свой имидж никчемного дурака. Реакция Терлетти – квинтэссенция того единственного чувства, которое моя особа вызывает у окружающих: полное равнодушие, временами окрашенное презрением.
Утром, когда я прихожу в редакцию «Завтра», там дрожат стены: Пегар устроил один из своих гомерических разносов, которых так страшится персонал, ибо они всегда выливаются в оскорбления, выволочки, а в худшем случае – и в немедленное увольнение.
Скудная шевелюра Пегара встала дыбом, лицо налилось кровью, он яростно орет на сотрудников: тираж газеты опустился до прежнего уровня, тогда как господин директор уже принял выросшие продажи за новую норму. Мало того, поскольку средства массовой информации отзывают свои бригады, присланные в Шарлеруа по случаю теракта, он предвидит, что в результате этого отлива «Завтра» снова впадет в свою провинциальную ко́му. И он неистовствует, бушует, жестикулирует, надрывается, задыхается, возмущается, подозревает, обличает и брызжет слюной, воображая, что его гнев изменит дело к лучшему.
Недавний скачок продаж, который Пегар отрицал в разговоре со мной, он теперь приписывает себе, утверждая, что это только его личная заслуга; он уже забыл, что именно я практически надиктовал ему статьи: одну про папашу Бадави, вторую – о врачах-паникерах, испуганных масштабами теракта.
– Вот уже тридцать лет я нянчусь с этой газетой, – голосит он, воздевая к потолку свои жирные руки, – вдыхаю в нее жизнь, даю вам средства к существованию, а вы – чем вы мне платите? Ничем! Ни одной конструктивной мысли! Ни одного дельного предложения! Никакого стремления к будущему! Вы цепляетесь за прошлое, вы мертвецы!
При слове «мертвецы» на пороге возникает семилетняя девочка со светлыми косичками. Прислонившись к косяку, она оглядывает нас. Никто, кроме меня, ее не замечает. Поздоровавшись со мной кивком, она оценивает ситуацию и с удовольствием слушает своего бушующего папашу, презрительно игнорируя испуганно застывших сотрудников.
– Ну, что вы молчите? Вы годны только на то, чтобы заниматься рутиной? Если так будет продолжаться, я уж позабочусь, чтоб вместо нашей рутины вы стояли в очереди на бирже труда!
Я поднимаю руку.