Самая страшная книга 2018 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Лекарства. Да черт все побери, лучше бы я к Хильде пошел, мысленно взвыл Волгин. Любая мерзость лучше, чем убийство. Если, конечно, Хильда не обманула бы… наверняка провела бы, гадина… Руки сами потянулись к скальпелю, который по-прежнему протягивал поляк. Меня ждут пациенты, сказал себе Волгин. Ждут пациенты. Меня и лекарства. В конце концов, после всего, что натворили нацисты, этот проклятый обмен будет вполне справедлив!

Руки, привычные резать человеческую плоть ради исцеления, не дрогнули и на убийстве. Одним точным движением Волгин вскрыл эсэсману горло и столкнул страшно хрипящего немца в резервуар. Надеялся, что солдат утонет быстро, – но не тут-то было. Пару минут Волгин вместе с бесстрастным Вильчаком вынужден был наблюдать, как чернота, смакуя, обнимает судорожно бьющегося и истекающего кровью немца, неспешно поглощает его, заливается в рану на горле, в рот, в глаза. Никогда в жизни Волгина не рвало от вида покалеченного тела, даже совсем зеленым студентом в анатомичке, – а тут вывернуло так, что от силы спазма он едва сам не полетел в колодец.

– Вообразите лекарства, – напомнил Вильчак. – Как можно подробнее. Любые лекарства, инструменты или что вам еще надо. Какие они на ощупь, чем пахнут. Вообразите их сложенными в большой ящик. А теперь берите этот ящик. Пора! Но прежде – вообразите как следует!

Ампулы с препаратами. Шприцы. Пачки бинтов. Стерильная вата. Хирургические нити. Инструментарий. Асептики в пузатых склянках. Волгин лихорадочно соображал, стоя на коленях у самого края резервуара, над дышащей ему в лицо первозданной тьмой. Еще конкретнее, еще точнее! Нашатырный спирт. Этанол. Сульфаниламиды. Гексенал. Новокаин. Раствор морфина. Эфир. Йод. Глюкоза, аспирин, пирамидон, риванол, кодеин, еще, еще… И все в таком большом стальном ящике…

Совершенно уже не отдавая себе отчета в том, что делает, Волгин наклонился еще ниже, опустил руки в вязкую, но податливую тьму. Все равно что в живую плоть. Тепло, мягко, влажно. Почти незамедлительно пальцы наткнулись на что-то твердое, с прямыми углами. Волгин поднатужился и, снова едва не свалившись в резервуар, вытащил большой металлический ящик. Гладкая сталь, слегка нагретая словно бы теплом тела. Волгин поставил ящик рядом на камни, откинул крышку. Ампулы, шприцы, ножницы, пинцеты, бинты, перчатки… Все новехонькое, в нетронутых упаковках – и с надписями на русском. На русском! Будто свежая поставка в полевой госпиталь, в котором Волгин почти круглосуточно трудился до контрнаступления немцев, там все работали почти круглосуточно, хирурги стоя засыпали у столов, пока санитары уносили прооперированных, и тогда, вздрагивая, хирурги просыпались, оборачивались на бесконечную очередь раненых и столь же бесконечно усталыми голосами говорили: «Следующего…»

Волгин достал из ящика первую попавшуюся пачку, прочитал: «Стрептоцид белый». Пальцы чувствовали чуть поскрипывающий под плотной бумагой порошок. Затем Волгин вытащил склянку с йодным раствором. Откупорил, понюхал. И вот тогда заплакал, как ребенок.

– Время, пан доктор, время! Пока апейрон помнит про вашу дань, есть возможность достать еще самое малое два таких ящика! А память у него короткая!

И Волгин, до ломоты в затылке включив воображение, снова опустил руки в плотную, плотскую тьму, чтобы достать второй ящик. И третий. Дико оскалившись, все еще плача, с безумно горящими глазами, Волгин опустил дрожащие руки во тьму в четвертый раз – и почувствовал, что теперь его не пускают.

– Довольно, пан доктор, – остановил его Вильчак. – Вы же видите – все. Не смейте настаивать, если не хотите расплатиться за ваши пилюли еще и собственной жизнью.

Пошатываясь, Волгин принялся медленно подниматься по крутой лестнице с двумя тяжелыми ящиками в руках. Третий ящик нес Вильчак и спокойно отвечал на беспорядочные вопросы Волгина – тот хотел понять, хоть немного понять, его вышколенное медициной сознание просто не могло иначе, даже в самых невозможных условиях оно требовало знаний.

– Почему тут опаснее всего именно ночью, говорите? В изначальном свет перемешан с тьмой. Помните, пан доктор? Ах да, не знаю, читали ли вы… Кажется, у вас теперь вовсе запрещено это читать? Земля была безвидна и пуста, и тьма была над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.

– И отделил Бог свет от тьмы, – пробормотал Волгин, так и видя перед глазами первую страницу большой бабушкиной книги.

– Свет останавливает движение изначального. Запирает его в воплощенной форме. На солнечном свету апейрон становится просто пылью, камнями, пеплом, водой… Почему ночью все бараки здесь не ушли под землю? Потому что большинство людей в бараках думает о жизни. Во многом именно благодаря вам, пан доктор, вам и вашей непоколебимой вере в жизнь. Но немцы своими порядками в конце концов всех нас заставят думать только о смерти. И тогда нам всем придет конец. Ведь неспроста, совсем неспроста этот голод, эти издевательства, показательные казни… Апейрон повинуется замыслу. Что Божескому, что человеческому. Думающему о жизни он дарит жизнь, думающему о смерти – смерть. И всегда – в обмен на что-то равноценное. А животные, которых здесь поглощает земля, скорее всего, стары или смертельно больны…

Вернувшись в «кранкенбау», Волгин первым делом спрятал ящики с лекарствами в своем личном тайнике, о котором не знал никто, кроме него, даже Ленька. Отныне всегда и повсюду внимание, сказал себе Волгин. Самое неусыпное внимание! Никто не должен видеть русских надписей на этикетках. Особенно медсестры-немки.

Но вот с Ленькой Волгин быстро попался. Настолько привык доверять своему медбрату, что перед первой же операцией не глядя кинул ему все нужные упаковки, принес склянки с асептиками и ушел в каморку мыть руки. Когда вернулся, Ленька обалдело таращил глаза, держа двумя пальцами, будто невиданное диво, бумажный конверт, на котором было написано по-русски: «Иглы хирургические».

– Гавриил Алексеич… это откуда?..

– Лучше не спрашивай, – сказал Волгин таким голосом, что Ленька тут же заткнулся. И действительно больше не спрашивал.

Восстание в лагере случилось через неделю. Волгин его напрочь проглядел, как и прежде проглядел многое, будучи единственным врачом на весь лазарет. Когда где-то неподалеку рассыпчато затрещали автоматные очереди, Волгин вместе с Ленькой как раз принимали сложнейшие роды у хрупкой, слабенькой белобрысой польки. Узкий таз, крупный ребенок, да еще тазовое предлежание, да еще обвитие пуповиной. Волгин едва отдавал себе отчет в том, что на улице происходит что-то необычное, а пока наконец все завершилось, восстание закончилось тоже. Волгин, с ног до головы мокрый и одуревший от психического напряжения, с окровавленными руками, накладывал последние швы в промежности женщины. Это была победа. Мать жива, ребенок жив – и будет жить дальше, в немецкой семье. Волгин с Ленькой утомленно улыбнулись друг другу: отличная работа, просто отличная. В этот миг в конце «кранкенбау» распахнулась дверь и раздался надсадный голос надзирателя, орущего по-немецки: «Никому не выходить из бараков! Кто высунется – расстреляем на месте! Никому не выходить!..»

А на следующее утро на аппельплаце – лагерном плацу – состоялась казнь, посмотреть на которую уже, напротив, согнали всех, кто только мог передвигаться. В отличие от Волгина, повстанцы потерпели поражение. Не помогли им ни тайники, ни горы оружия.

Волгина бесцеремонно вырвали из утреннего осмотра и прямо как был, в белом халате, погнали на плац вместе с половиной его пациентов. Он заорал на солдат, чтобы те не трогали тяжелых больных и родильниц, и вооруженные автоматами немцы действительно отступили от больничных нар. Среди участников восстания, выстроенных на плацу напротив виселиц, Волгин без труда нашел Яцека Вильчака. Даже издали было видно, что кисти рук у поляка представляют собой бесформенное кровавое месиво, просто фарш. Вильчака допрашивали, пытали. Сознался ли он, откуда взял оружие? Волгину показалось, что Вильчак тоже отыскал его взглядом в огромной толпе заключенных и слегка помотал головой. Саркастически, печально, предупреждающе? Этого Волгин не смог понять.