И вот теперь жена сидела на крыльце – в рваной и грязной одежде, но сама такая посвежевшая, посветлевшая, будто из отпуска вернулась. А спокойные глаза ее будто говорили «ну, здравствуй».
Яков Семенович, не сводя с нее взгляда, попятился, спиной толкнул калитку и, не успев сделать и пары шагов, налетел на что-то мягкое. Обернулся и увидел Степанова. И председательшу. И Никиту Павлова. И седую, белоглазую Наталью. Он шарахнулся обратно, но по садовой дорожке навстречу уже шла его жена, к ногам которой так и льнула Найда.
Найда улыбалась всей пастью, во все сорок два желтоватых собачьих зуба.
– Господи… – простонал Яков Семенович и опустился на корточки, прикрывая руками голову – точно ждал, что его сейчас начнут бить, прямо по лысоватой интеллигентской макушке.
Жена подошла вплотную, присела рядом, заглянула Якову Семеновичу в лицо, которое он все пытался спрятать, страдальчески жмурясь. Потом вопросительно посмотрела на Наталью. Наталья ласково ей кивнула.
Маленькая женина ручка прижалась к щеке Якова Семеновича раскаленным утюгом. Он тоненько вскрикнул и распахнул глаза. Жена смотрела на него с нежной тревогой, как на приболевшего ребенка.
– Соня, – прошептал Яков Семенович и заплакал.
Он так давно не звал ее по имени, только «послушай», «а знаешь», «не могла бы ты» и «дорогая» – это если на людях. А мысленно она уже несколько десятилетий была снабжена ярлычком «жена» и задвинута в соответствующий угол сознания, как предмет необходимый, добротный, удобный в использовании…
Но как же он скучал по ней все это время, как трогал в полусне одеяло на соседней половине кровати – не образовалось ли вдруг под ним спокойно дышащее тело, чужое, но свое. Как чудились ему шаги, голос, запах этого ее отвратительного цикория, пенсионерского кофе, по утрам. И сколько раз он, ежась от страха и холода, выходил вечером к забору и всматривался в темный лес. Ждал ее.
– Сонечка, – улыбнулся сквозь слезы Яков Семенович.
И все забыл.
У поворота с Лесной улицы на Рябиновую навстречу торжественно-спокойной толпе бросилась чья-то фигура, тяжелый колун взметнулся над белоснежной Натальиной головой:
– Сгинь, рассыпься!
Наталья перехватила колун в воздухе, вырвала из дрожащих пальцев и небрежно бросила в канаву. На деревянной занозистой рукояти остался обугленный след.
Катя проводила колун затуманенным взглядом и вдруг протянула к Наталье руки:
– Значит, сама явилась. Ну, давай…
Белый ровный огонь вспыхнул на секунду в Натальиных глазах – и Катины, пронизанные воспаленными жилками, ярко полыхнули в ответ. Катя вскрикнула, зажмурилась, закрыла руками глаза, в которые будто жгучим перцем сыпанули. А Наталья прошла мимо, так к ней и не прикоснувшись.
И умиротворенные дачники двинулись за ней, аккуратно расступаясь, уклоняясь, отводя тело в сторону – лишь бы не задеть Катю, не дотронуться. Точно она была прокаженной, недостойной багрового Натальиного клейма, которое всех делало спокойными и счастливыми.
– Сволочи! – закричала Катя им вслед.
И то ли ей почудилось, то ли в самом деле волна иссушающего жара вырвалась из ее груди вместе с криком. И все вокруг снова слилось в разноцветное месиво. Плавились, стекали на землю тягучими каплями цветы, деревья, заборы, дома… Ноги прилипали к размягчившемуся асфальту, по нему ползли трещины, а в сердцевине этих трещин тлело багровое, раскаленное. Катя посмотрела на свои руки и увидела, как дрожит прозрачное горячее марево вокруг растопыренных пальцев. Вот что, наверное, разглядел Ромочка, когда сказал, что она горит…