Заступа

22
18
20
22
24
26
28
30

Господь со мною злую шутку сыграл: искупая грехи, грешу без меры, погружаюсь глубже в зловонную тьму. Кровь на руках, кровь на губах, в место души падали шмат. Путь мой к прощению выстлан муками и костьми. Шаг вперед, два шага назад.

Дорога к Птичьему броду виляла по краю глинистого, серого поля. Набухшая влагой земля вожделела плуга и семени, готовясь завертеть вечный круговорот расцвета и увядания, смертью рождая новую жизнь. День за днем, год за годом, полтысячи лет. Поле это, как и все прочие в новгородчине, человек взял потом и кровью, смертным боем вырвав у дремучего леса, нечисти и диких племен. За каждый клочек скудной северной земли уплачена большая цена. Оттого на межах столько часовенок, где в память о павших, денно и ношно горят огоньки и грозно смотрят в лесную тьму потемневшие образа. Никто и не вспомнит теперь, когда первый человек славянского рода ступил в этот безрадостный край. Было это за долго до Рюрика и принятия Русью святого креста. Славяне пришли сюда от большой, неизбывной нужды, бросив лежащую на полдень от Рязани и Киева бескрайнюю степь с плодородной жирной землей. В землю ту палку воткни, вырастет дерево. Живи, радуйся, строгай на досуге детей. Но кроме жизни степь несла лютую смерть. По разнотравью и балкам крались всадники на лохматых конях и не было им числа: авары, печенеги, хазары и половцы. Кочевники, извечный, заклятый враг. Жгли поля и деревни, резали скот, вязали людишек в полон. Горе неуспевшему укрыться за дубовыми пряслами городов. Князья посылали дружины, но те видели только дым и обезображенных мертвецов, возвращаясь ни с чем, или сами, утыканные стрелами и посеченные саблями, оставались гнить среди курганов и безликих каменными баб. И тогда люди потянулись на север, подальше от степняков и княжеской кабалы. В дремучие чащи, где до сих пор прятались черные колдуны, высились развалины таинственных городов и манили легендарные сокровища гиперборейских царей.

Колеса утопали в едва подсохшей грязи. Вурдалак Рух Бучила трижды соскакивал с телеги и помогал отощалой кобыле. Было жалко лошадку, она уж точно не виновата ни в чем. Скакуна и повозку отрядили нелюдовские старейшины по первому требованию. До Птичьего брода всего четыре версты, да лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Вдобавок груз с Рухом немалый — четыре горшка с серой, маслом и жиром, первейшее средство для разжигания большого огня. Хочешь блины пеки, хочешь жги города. Сегодня Руха ждали заложные — ожившие мертвяки, по слухам объявившиеся на Птичьем броду. Три недели назад пропали у брода мужики, телега и конь. Черт их дернул через поганое место идти. Теперь шатаются, пугают честных людей, и Бучиле забота — тащиться спозаранку, свойские ноги ломать.

Возница, Федор Туня, тощий, рыжий, конопатый мужик, с огромными ручищами и узким лицом, всю дорогу помалкивал, изредка бросая на упыря короткий, испуганный взгляд. Рух чувствовал идущий от него сладкий, удушливый страх. С одной стороны приятно когда бояться тебя, а с другой бывает и тянет поговорить, а не получится. Немеют людишки рядом с Бучилой, лишаются языка. Прямо поветрие. А иной раз хочется простых человеческих разговоров о погоде, бабах и видах на урожай. Толики общения и тепла.

— Федь, ну чего ты как не родной? — не выдержал Рух и поганенько пошутил. — Я не кусаюсь.

— Ага, не кусаешься, Заступа-батюшка, — Федор отодвинулся, насколько позволял облучек. — Боязно мне.

— Ты же со мной.

— Того и боюсь, — вздохнул Федор. — В грудях жмет от предчувствиев нехороших. Место больно плохое.

— То так, — Рух ободряюще продмигнул белым глазом, с черной точкой зрачка. Птичий брод не зря зловещую славу снискал. Путь до Рядка сокращает на дюжину верст, да редко кто путем этим ходит. Река мельчает на Птичьем броду, открывая старую лесную дорогу, рядом с бродом, на берегу, древний жальник языческий — оплывшие курганы племени, чье имя не помнят и старики. Поклонялось племя Ящеру — чуду речному, с рогами и в чешуе, приносило жестокому богу кровавые жертвы, а потом сгинуло без следа. Остались могилы, да черное пятно среди чащи, такое, словно горел там негасимый огонь, выжег землю и глину до твердости спек. Ведуны поговаривали — капище было, а может и вход в подземный мир, кто теперь разберет? Остался средь леса не зарастающий ни травой ни деревьями круг. Боялись поганого кладбища больше по привычке: страшилища оттуда не лезли, моровые ветры не дули, лишь изредка, по ночам, видели на курганах пляшущие багровые огоньки. Годов полтораста назад, четверо бедовых нелюдовских мужиков собрались за златом, старые могилы копать. Им де черт сам не брат, хапнут сокровищ, и умертвий поганый не испужаются. По утру вернулся один — весь будто сваренный кипятком, кожа лохмотьями слезла, в пузе дыра. Встал у колодца и жалобно выл. Руки отнял от живота, а из раны монеты и побрякушки резные на землю валятся и в уголья черные превращаются. С тех пор никто на могильник за проклятым золотом не ходил. На памяти Бучилы ничего такого не происходило, пока не пропали извозчики. Торопились видать…

— Мужиков, сгинувших, знал? — спросил Рух.

— Неа, — мотнул Федор башкой. — Ненашенские они, из Бурегихи. Сатана их дернул Птичьим бродом пойти. Жальник увидели, глазенки и загорелись. Мне кум рассказывал — парни возле Черной косы холм раскопали, а там злато, каменья и клинки ненашенские, изогнутые. А посередке мертвяк разложеньем не тронутый, с черным лицом. А кум врать не будет, честнейшей души человек, если и врет, то только попу на исповеди, и то, во спасение грешной души.

Бучила скептически хмыкнул. В курганное золото Птичьего брода не верилось. Дальше на севере, курганы богатые, там варяжские ярлы лежат, а в лесах и трясинах кроются могильники чуди белоглазой, народа проклятого и колдовского, те покойников серебром и янтарем засыпали, в Новгороде целые ватаги промышляют грабежом погостом чудских, золото лопатой гребут. Ну те кто остаются в живых. А в наших краях тыщу лет беднота бедноту сменяла, нищетой погоняла. В курганах зола, кости, да черепки. Рух, в свое время, от скуки, Птичий брод изучил, городище искал, да так и не нашел ничего, кроме утопающих в крапиве ям то ли землянок, то ли каких погребов.

— А если тати лесные их прихватили? — насторожился Бучила. — Груз, говорят, ценный был.

— И то верно, — поддакнул Федор, немого освоившись. — Недавеча случай один был, возле Фролового порога, налетели на купчишек московских, васильковские тати-озорники. Охране зубы выбили, мягкую рухлядь и ткани ромейские подмели, купчишек до нага раздели, деготем извозякали и ушли добро пропивать. Купчики разнесчастные, три дня до людёв берегом шли, а как пришли, едва живы остались. Бабы белье полоскали, а тут из чащи мурлища страшенные лезут: грязные, кровавые, срам листочком прикрыт, в бородищах шишки да гнездышки птичьи. Чистые лешаки. Бабы в визг да в бега, мужики примчались, хотели чудищ смертным боем побить. А лешаки не противятся и злодействов не замышляют, а, о диво, на землю валятся, ползут, за ноги обнять норовят и человеческими голосами Богородицу за избавление славят. Поп местный чуть с ума не сошел, думал нечисть к Христу обратилась, и оттого еще тверже в вере, и без того крепкой, стал.

— Живы купцы-то остались? — хмыкнул Рух.

— Живы, — кивнул Федор. — Чего им сделается? Люд у нас добрый, если кого и убьют, то долго себя после злодейства казнят, аж до обеда. Отмыли несчастненьких в бане, накормили, сейчас на волоке работают, на дорогу домой копеечку зарабатывают тяжелым, значит, трудом.

Черная кромка хмурого ельника распалась на зубчатую гряду острых вершин. Взошло подернутое болезненной мутностью солнце. Бучила зябко поежился. Хотел в темноте управиться, но тогда бы пришлось одному поклажу тащить. А спина своя, не чужая. Ночью Федор бы наотрез отказался идти. Рух инстинктивно отвернулся от солнца, перед глазами плыла белесая пелена. Его мутило. Ничего, перетерпеть и пройдет. И сказал:

— Федь, кобылку подгони, торопимся мы.

— Сделаем, — Федор привстал и легонько огрел лошадку кнутом. — Эгэ-гэй залетная, выручай!

Кляча вспомнила молодость, подкинула костлявую задницу, перешла с шага на тряскую рысь, одолела шагов двадцать и обескураженно сникла. Рух тяжко вздохнул.