Эликсиры дьявола

22
18
20
22
24
26
28
30

Пришелец странно смотрел на меня своими неподвижными глазами и, казалось, терял сознание. Больному дали подкрепляющих капель, после чего он оправился и проговорил: «Мне кажется, что я скоро умру и что мне надо перед смертью спасти свою душу. Вы имеете надо мною власть, потому что, как вы ни притворяйтесь, я все-таки прекрасно понимаю, что вы — святой Антоний и лучше всех знаете, какие бедствия причинил мне ваш эликсир. Я решил предстать в виде духовной особы, с окладистой бородой и в коричневой рясе, только ради выполнения поистине грандиозных замыслов. Когда я все хорошо обдумал и взвесил, из моей души выделились сокровеннейшие мои мысли и воплотились в самостоятельное телесное существо, которое, как это ни кажется ужасным с первого взгляда, все же было моим вторым «я». Оно обладало могучею силой и сбросило меня в глубокую пропасть как раз в то мгновенье, когда из вод, бурливших и шипевших между остриями черных скал, поднялась белоснежная принцесса. Она приняла меня в свои объятия и обмыла мои раны, так что я скоро перестал чувствовать боль. По какой-то странной случайности я сам обратился в настоящего монаха, но «я», возникшее из моих мыслей, было сильнее меня. Оно заставило меня умертвить не только спасшую меня принцессу, которую я так нежно любил, но и ее брата. Меня бросили в темницу. Вы сами знаете, святой Антоний, каким образом вы, после того как я выпил ваш проклятый эликсир, вывели меня оттуда на свободу. Лесной царь принял меня дурно, хотя и знал о моем высоком происхождении. «Я», порожденное моими мыслями, также появилось у него и соблазняло меня на разные гадости. Оно как будто хотело жить со мной в ладу, так как мы делали все сообща. Сперва все шло у нас хорошо. Однако мы вскоре поссорились друг с другом, когда вместе убежали от лесного царя, который хотел отрубить нам головы. Смешное «я» упорствовало в намерении питаться моими мыслями, поэтому я бросил его наземь, исколотил, как только мог, и отобрал от него одежду».

До сих пор речи несчастного были отчасти понятны, потом же они перешли в бессмысленный набор слов, нелепый бред последней стадии помешательства. Спустя час, когда заблаговестили к заутрене, больной поднялся на постели и с пронзительным, ужасным криком упал замертво. Нам, по крайней мере, показалось, что он умер. Так как мы хотели похоронить пришельца в нашем саду, то я велел вынести его тело в покойницкую. Можешь представить себе наше удивление или, вернее, наш ужас, когда мы, придя в покойницкую, чтобы положить усопшего в гроб, увидели, что его нет. Он бесследно исчез, и все наши поиски остались тщетными. Я должен был навсегда отказаться от надежды узнать более точно о загадочной связи событий, в которых твоя личность так таинственно сплетается с личностью графа Викторина. Сопоставляя все известные мне обстоятельства ужасного происшествия в замке барона Ф. со сбивчивыми речами пришельца, искаженными безумием, я едва ли мог сомневаться в том, что усопший действительно был граф Викторин. Он убил в горах, как это и предполагал его егерь, какого-то капуцина и взял у него рясу, которая была необходима, чтобы привести в исполнение его планы. Начавшееся таким образом преступление закончилось — вероятно, даже без предварительного с его стороны намерения, — убийством Евфимии и Гермогена. Совершая эти преступления, Викторин мог быть уже помешанным, как это утверждал Рейнгольд. Возможно также, что, мучимый угрызениями совести, он сошел с ума во время бегства. Одежда, которую он носил, и убийство капуцина стали его навязчивой идеей: несчастный вообразил себя на самом деле монахом, и внутреннее его «я» разделилось на два враждебных друг другу существа. Впрочем, остается еще невыясненным период от побега графа Викторина из замка до прибытия его к лесничему. Непонятно также, каким путем сложился в уме помешанного рассказ о пребывании в монастыре и бегстве из темницы. Не подлежит ни малейшему сомнению, что тут сыграли роль какие-то внешние мотивы, но в высшей степени замечательно, что рассказы Викторина воспроизводят, хотя и в изуродованном виде, случившееся с тобою, Медард. Правда, указанное лесничим время прибытия к нему монаха не согласуется с тем днем, в который, как утверждает Рейнгольд, Викторин бежал из замка. Если сопоставить числа, то оказывается, что помешанный граф появился в лесу в тот самый день, когда прибыл в замок барона!

— Довольно! — прервал я игумена. — Довольно, преподобный отец! Из моей души должна, по-видимому, исчезнуть последняя надежда получить когда-либо по милосердному долготерпению Господню, несмотря на тяжесть грехов, прощение и вечное блаженство. Пусть суждено мне будет умереть в безутешном отчаянии, проклиная себя самого и свою жизнь, но я должен признаться вам сейчас с глубочайшим раскаянием и сокрушением сердца во всем, что случилось со мной с тех пор, как я оставил монастырь.

Игумен был потрясен, когда я ему открыл всю свою жизнь со всеми мельчайшими подробностями.

— Я должен верить тебе, — проговорил настоятель по окончании моей исповеди. — Я должен верить тебе, брат Медард, так как видел в твоих словах все признаки истинного раскаяния. Кто может разоблачить тайну, обусловливающую духовное родство двух братьев, сыновей преступного отца, которые погрязли в пучинах преступления? Несомненно, Викторин, чудесным образом спасшись из пропасти, куда ты его столкнул, превратился в безумного монаха, которого принял к себе в дом лесничий. Этот же Викторин преследовал тебя потом в образе твоего двойника и скончался здесь, в монастыре. Он служил лишь игрушкой таинственной мрачной силы, вторгшейся в твою жизнь: он не был тебе товарищем и являлся лишь существом низшего разряда, поставленным на твоем пути, чтобы скрывать от твоих глаз светлую цель, которая могла бы, пожалуй, им открыться. Ах, брат Медард! Дьявол до сих пор еще неустанно блуждает по земле, предлагая людям свои эликсиры. Кто из нас не находил когда-либо вкусным тот или другой из адских его напитков? Во всяком случае, Богу угодно, чтобы человек сознал вредные последствия минутного своего легкомыслия и почерпнул из этого сознания силу противостоять ему. Нравственные принципы добра обусловлены в природе злом, подобно тому, как жизнь в ней обусловливается смертью. Я могу говорить с тобою откровенно, Медард, так как знаю, что ты поймешь меня. А теперь ступай к братии.

В этот миг мучительное томление любви охватило меня острой болью, пробежавшей по всем нервам.

— О, Аврелия! Аврелия! — воскликнул я.

Игумен поднялся с кресла и сказал торжественным тоном:

— Ты, вероятно, заметил, что в монастыре идут приготовления к празднеству? Завтра Аврелия постригается в монахини и принимает в иночестве имя Розалии.

Как пораженный громом, остановился я перед настоятелем без слов, без движения.

— Ступай к братии! — почти с гневом приказал настоятель.

Я машинально спустился в трапезную, куда собралась вся братия. Меня снова осыпали вопросами о моей жизни в миру, но я не в силах был удовлетворительно на них ответить. В моей памяти потускнели картины прошедшего, и на их сером фоне выделялся яркими красками лишь один лучезарный образ Аврелии. Притворно углубившись в молитвенное созерцание, я оставил трапезную и удалился в часовню, которая находилась в отдаленном конце монастырского сада. Я хотел там молиться, но не в состоянии был сосредоточиться. Малейший шорох и даже тихий шелест листьев в аллее отвлекали меня. «Это она… Она идет… Я снова увижу ее…», думал я, и мое сердце трепетало от страха и восторга. Мне чудилось, будто я слышу тихий разговор.

Я проворно вскочил и, выбежав из часовни, действительно увидел неподалеку от себя двух монахинь. Они медленно прогуливались, а рядом с ними шла послушница. Я не сомневался, что это была Аврелия! Меня охватила судорожная дрожь, дыхание прерывалось… Я хотел броситься ей навстречу, но, не в силах сделать ни одного шага, упал на землю. Монахини, а с ними и послушница, исчезли в кустах.

Какой ужасный день, какая ночь! Все время я видел перед собою Аврелию, одну Аврелию!.. В моей душе не было места никакому другому образу, никакой иной мысли.

С первыми лучами солнца раздались мощные звуки монастырских колоколов. Они возвещали о торжестве пострижения Аврелии. Монашествующая братия собралась в большом зале, куда вошла и сиятельная игуменья в сопровождении двух монахинь. Неподдающееся описанию чувство охватило меня, когда я увидел снова ту, которая так искренне любила моего отца. Хотя он преступными своими деяниями насильственно разорвал союз, суливший дать ему самому высшее земное счастье, она все-таки перенесла на его сына привязанность, разбившую ее жизнь. Она воспитывала в мальчике добродетель и благочестие. Однако, подобно своему отцу, ее питомец громоздил преступление на преступление и таким образом уничтожил у своей воспитательницы всякую надежду добродетелью сына спасти душу преступного отца от вечной гибели. Я слушал краткую речь настоятельницы, опустив голову. Игуменья сообщила еще раз собравшемуся духовенству о вступлении Аврелии в число инокинь картезианского монастыря и приглашала всех усердно молиться в решительную минуту произнесения обета, чтобы воспрепятствовать сатане мучить благочестивую девушку, обманывая ее чувства лживыми видениями.

— Тяжелы, — сказала настоятельница, — очень тяжелы были испытания, перенесенные этой девственницею. Дьявол, пытаясь соблазнить ее, напрягал все свои ухищрения и всю изворотливость, чтобы обмануть ее разум и вселить в нее убеждение, будто она, не подозревая зла, уже прегрешила и, очнувшись от сна, погибнет в позоре и отчаянии. Всемогущий охранял это непорочное дитя. Если еще и сегодня враг человеческий вознамерится учинить на нее новое покушение, то тем славнее будет ее победа над ним. Молитесь, братья, — добавила она, — не о том, чтобы Христова невеста не колебалась, так как дух ее, всецело обращенный к небесам, тверд и непоколебим, но о том, чтобы какое-нибудь земное несчастие не прервало благочестивого обряда.

Смутный страх, которого я не мог побороть, овладел мной… Очевидно, настоятельница называла дьяволом-искусителем меня — именно меня. Предполагая, будто мое прибытие находится в связи с пострижением Аврелии, она опасалась, не собираюсь ли я учинить какое-либо новое преступление. Однако, меня нравственно приподняло сознание искренности моего сокрушения и покаяния, а также и убеждение в том, что дух мой радикально изменился. Игуменья не удостоила меня ни единым взглядом. Во мне, оскорбленном до глубины души, пробудилась такая же горькая, насмешливо-презритель-иая ненависть, которую я, бывало, чувствовал в резиденции при виде герцогини. Когда настоятельница вошла, я готов был пасть перед нею — теперь же, после ее слов, мне хотелось дерзко подойти к ней и спросить:

— Разве ты всегда была неземной женщиной, далекой от всех мирских треволнений? Всегда ли умела ты при свиданиях с моим отцом оберечь себя от того, чтобы не закралась в твое сердце ни одна греховная мысль? Скажи-ка, разве в то время, когда тебя уже украшали митра и посох, не пробуждал ли в тебе иной раз образ моего отца тоску по земным радостям? Что чувствовала ты, гордая инокиня, прижимая к сердцу сына твоего утраченного возлюбленного, когда с такой тоской призывала имя этого преступного грешника? Боролась ли ты когда-нибудь, как я, с мрачными силами? Можешь ли ты радоваться своей победе, если ей не предшествовала ожесточенная борьба? Разве ты чувствуешь себя настолько сильной, чтобы презирать человека, который временно поддался могущественному врагу, но снова воспрянул, очистив себя сокрушением и покаянием?

Внезапная перемена моих мыслей превратила кающегося грешника в гордого победителя, мужественно вступающего в завоеванную им сызнова жизнь. Это, должно быть, отразилось на моем лице, так как стоявший подле меня монах спросил:

— Что с тобою, брат Медард? Почему ты так странно глядишь на святую игуменью?