— Дорогой брат Медард, — отвечал Кирилл, — дай мне сперва покаяться в том, в чем я по недоразумению тяжко согрешил перед тобою. Лишь после того как ты меня примиришь с Богом, осмелюсь я говорить о несчастии, которое привело меня к гибели здесь, на земле. Ты знаешь, что я и со мною весь монастырь считали тебя закоснелым грешником. Мы предполагали, будто ты совершил самые тяжкие преступления, а потому исключили тебя даже из нашей общины. В сущности была у тебя одна роковая минута, когда дьявол, накинув тебе на шею петлю, вырвал тебя из святой обители и бросил в грешную светскую жизнь. С другой стороны, мерзостные преступления, которые чуть было не навлекли на тебя постыдной смерти убийцы, в действительности совершил наглый обманщик, который, бесстыдно пользуясь твоим именем и одеждой, вводил в заблуждение всех благодаря необыкновенному сходству с тобою. Всемогущий удивительным образом открыл нам, что ты, хотя и легкомысленно грешил и готов был нарушить священные обеты, все же неповинен в злодеяниях, которые тебе приписывались. Иди в наш монастырь, Медард! Братия с любовью и радостью примет того, кого считали уже безвозвратно погибшим. О, Медард!.. — И, ослабев окончательно, старик потерял сознание.
Поборов волнение, вызванное во мне его словами, которые как будто указывали на какую-то новую изумительную случайность, думая только о Кирилле и спасении его души, я, за неимением каких-либо других средств, пытался привести в чувство несчастного, медленно и осторожно гладя его своей правой рукою по голове и груди. Этим способом обыкновенно у нас в монастыре пробуждали опасно больных от обморока. Мне удалось скоро привести Кирилла в чувство, и благочестивый старец исповедался мне, преступному грешнику. Но в то время как я отпускал грехи человеку, наибольший проступок которого сводился к возникавшим у него иногда сомнениям, вечное могущество зажгло во мне искру Небесного Огня, и я стал как бы простым орудием, воплощенным органом Верховной Силы, служащим для того, чтобы здесь, на земле, говорить языком, понятным человеку, еще связанному с бренною оболочкой. Устремив к небу взгляд, исполненный молитвенного созерцания, Кирилл проговорил:
— О брат Медард, как утолили мою душу твои слова! С радостью встречу я смерть, которую мне уготовали нечестивые злодеи. Я гибну жертвой лицемерия и греха, окружающих трон владыки, увенчанного тройной короной.
Между тем до меня уже дошел шум приближающихся шагов, в замке щелкнул ключ. Кирилл с трудом поднялся на ноги, схватил меня за руку и поспешно прошептал мне на ухо:
— Возвратись в наш монастырь. Леонарда известили обо всем, он знает, из-за чего я умираю, — умоли его молчать о моей смерти. Все равно мне, дряхлому старику, оставалось уже недолго жить. Прощай, возлюбленный брат! Молись о спасении моей души. Когда станете в монастыре служить по мне панихиду, я буду с вами! Обещай мне молчать здесь обо всем, о чем ты узнал. В противном случае ты навлечешь на себя и на наш монастырь всякие беды.
Я исполнил желание умирающего. Дверь распахнулась, и вошли люди, закутанные в черное. Они подняли старика с постели и, так как от слабости он не мог уже идти, поволокли его по коридору в то подземелье, в котором я был раньше, знаком пригласив меня следовать за ними. Втащив несчастного в круг, который образовали доминиканцы, они велели ему опуститься на колени на кучку земли, насыпанную посредине, и дали ему в руки распятие. Я вступил вместе с Кириллом в этот круг, считая это своею обязанностью, и стал громко читать молитвы. Один из доминиканцев схватил меня за руку и оттащил в сторону. В следующее за тем мгновенье в руке закутанного человека, который сзади подошел к Кириллу, блеснул меч, и окровавленная голова несчастного иеромонаха покатилась к моим ногам. Я упал без чувств. Очнувшись в маленькой комнате, напоминавшей келью, я увидел доминиканца. Он подошел ко мне и проговорил со злобной усмешкой:
— Вы порядком перепугались, брат мой! В сущности вам надлежало радоваться тому, что вы собственными глазами видели славную, мученическую кончину. Так ведь, кажется, надо назвать даже вполне заслуженную смертную казнь одного из братии вашего монастыря. У вас ведь все поголовно святые.
— Нет! Мы не святые, — горячо возразил я, — но в нашем монастыре никогда не умерщвляют невиновного! Отпустите меня теперь. Я с радостью исполнил свою обязанность. Дух преставившегося поддержит меня, если мне суждено когда-либо попасть в руки нечестивых убийц!
— Я нисколько не сомневаюсь, — возразил доминиканец, — что в таком случае покойный брат Кирилл будет в состоянии оказать вам услугу. Неужели, однако, вы называете убийством совершенную над ним казнь? Кирилл тяжко согрешил перед наместником Христа, который сам и приговорил его к смерти. Впрочем, покойный, вероятно, во всем покаялся вам, а следовательно — и толковать об этом больше не стоит. Лучше выпейте-ка немного вина! Вы так ужасно бледны и расстроены, что вам не мешает подкрепиться.
С этими словами доминиканец подал мне хрустальный бокал, в котором пенилось темно-красное вино, имевшее какой-то особенный, крепкий запах. В то время как я подносил к губам бокал, в душе моей мелькнуло предчувствие чего-то недоброго. Я узнал запах вина, которым потчевала меня Евфимия в роковую ночь. Будто ослепленный ламповым светом, я поднес к глазам левую руку и, не давая самому себе отчета в том, что делаю, проворно вылил подозрительный напиток за рукав. «На здоровье!» — воскликнул доминиканец и поспешно вытолкнул меня за дверь. Меня бросили в карету, в которой, к моему удивлению, никого больше не было, и повезли. Ужасы, пережитые мною в эту ночь, нравственное потрясение, тоска по несчастному Кириллу — все это вместе привело меня в глубокое оцепенение, так что я не оказал ни малейшего сопротивления, когда меня вытащили из кареты и весьма неделикатно бросили на землю. На рассвете я увидел, что лежу у ворот капуцинского монастыря. Собравшись с силами, я встал и позвонил. Вероятно, привратник, пораженный моим бледным, расстроенным лицом, доложил настоятелю о том, в каком виде я вернулся домой, потому что тотчас после ранней обедни он вошел ко мне в келью. Игумен был, очевидно, озабочен моим состоянием. Сперва я неопределенно отвечал на его расспросы и сказал лишь, что меня до глубины души взволновала ужасная смерть того, кого я напутствовал. Жестокая боль в левой руке мешала мне, однако, говорить. Я невольно начал стонать и кричать. Ко мне призвали монастырского хирурга и сняли крепко присохший к телу рукав. Оказалось, что вся левая рука, точно обожженная каким-то едким веществом, покрыта сплошными ранами и язвами.
— Мне дали выпить вина, но я вылил его за рукав! — простонал я, теряя сознание от ужасной муки.
— В вине был разъедающий яд! — воскликнул хирург и немедленно применил средства, несколько смягчившие жестокую боль.
Благодаря искусству врача и заботливому уходу, которым окружил меня настоятель, удалось избежать ампутации. Рука была спасена, хотя все мясо высохло до кости и ядовитая жидкость лишила ее способности двигаться.
— Как нельзя лучше понимаю теперь, — сказал мне однажды настоятель, — всю историю, закончившуюся для вас потерей руки. Из нашего монастыря и из Рима бесследно исчез непостижимым образом брат Кирилл. Вы тоже погибнете, брат Медард, если не оставите папскую столицу в самом непродолжительном времени. О вас уже осведомлялись во время вашей болезни разными подозрительными путями, и только благодаря моей бдительности и единодушию братии смерть не прокралась за вами в келью. Вы вообще, кажется, удивительный человек, которого повсюду окружают роковые силы. За время непродолжительного своего пребывания в Риме вы слишком выдвинулись, и потому понятно, что известным особам захотелось устранить вас с дороги. Возвратитесь на родину, в ваш монастырь, и да будет мир с вами!
Я и сам чувствовал, что жизнь моя будет находиться в постоянной опасности, пока я не выберусь из Рима. Мне предстояло влачить жалкое существование нравственного и физического калеки, так как к терзавшим меня неизгладимым воспоминаниям об учиненных грехах присоединялась еще мучительная боль в иссохшей руке. В сущности я не видел особенной причины бояться внезапной насильственной смерти, которая явилась бы для меня избавлением от тяжкого бремени жизни. Я все более свыкался с мыслью о насильственной смерти, и вскоре она даже стала казаться мне славным мученическим венцом, который я заслужил строгим покаянием и молитвой. Часто мне представлялось, будто в то время как я выхожу из монастырских ворот, кто-то неожиданно пронзает меня кинжалом. Народ собирается вокруг моего окровавленного тела и оглашает воздух криками: «Медард, благочестивый кающийся Медард убит!» Эта весть разносится с быстротою молнии по всем улицам Рима, и люди толпами стремятся к месту несчастного происшествия, громко оплакивая почившего. Женщины, склонившись на колени, отирают белоснежными платками кровь, сочащуюся из моей раны. Одна из них, заметив на моей шее рубец в виде креста, громко восклицает: «Он мученик! Он святой! Взгляните! У него на шее знак Господень!» Все бросаются на колени. Счастлив тот, кому удалось коснуться тела святого или хотя бы его одежд. Приносят носилки и кладут на них украшенное цветами тело преставившегося праведника. Юноши поднимают его и несут с пением и молитвами в собор Святого Петра. Массы народа сопровождают торжественную процессию. Лихорадочно работавшее воображение представляло мне мое прославление здесь, на земле, в таких живых и ярких красках, что после своего окончательного выздоровления я решил, не думая и даже не подозревая, что злой дух пытается снова соблазнить меня, на этот раз греховной гордостью, остаться в Риме и продолжать свой прежний образ жизни. Я рассчитывал или умереть со славой, или же (если папа вырвет меня из когтей врагов) достигнуть высших ступеней церковной иерархии. Сильная, живучая натура дала мне возможность перенести нечеловеческое страдание и парализовала влияние адского яда, который, действуя на внешние покровы, разрушал вместе с тем и нервную систему. Врач обещал, что в непродолжительном времени я окончательно выздоровею. В самом деле, бред наступал у меня лишь во время припадков лихорадки, предшествовавших обыкновенно отходу ко сну, когда дрожь от холода сменялась сильнейшим жаром. Как-то раз во время подобного бреда я, совершенно поглощенный картиной своего мученичества, увидел себя, как это уже часто случалось, сраженным насмерть ударом в грудь. На этот раз я, впрочем, не лежал, как обыкновенно, на Испанской площади, окруженный толпой прославлявшего меня народа. Труп мой валялся в пустынной аллее монастырского сада в Б. Вместо крови из широко зиявшей раны сочилась отвратительная бесцветная жидкость, и я слышал, как чей-то голос произнес: «Разве вся кровь мучеников уже пролита? Однако я очищу и окрашу грязную воду, и тогда его увенчает пламя, победившее свет». Оказалось, что эти слова проговорил я сам. Отделившись от своего мертвого существа, я уяснил себе, что являюсь лишь абстрактной мыслью своего «я», и вскоре сознал себя алым цветом, плавающим в эфире. Я вознесся на блестящие верхушки гор и хотел вступить в родной замок сквозь ворота позлащенных утренних туч, но по своду небес, подобно вспыхивающим в пламени змеям, сверкали молнии, и я упал наземь серым, бесцветным туманом. «Я лично, — говорила моя мысль, — я окрашиваю ваши цвета и вашу кровь — ваш брачный убор состоит из цветов и крови, которые я приготовляю вам». Спускаясь ниже и ниже, я увидел собственный труп с широко зияющей на груди раной, из которой ручьями лилась нечистая вода. Мое влияние должно было обратить эту воду в кровь, но это мне не удалось. Труп поднялся, вперив в меня глубоко впавшие, ужасные глаза, и простонал, как северный ветер в глубоком ущелье: «Ослепленная безумием мысль! Нет борьбы между пламенем и светом. Ведь свет — это огненное крещение тем самым алым цветом, уничтожить который ты пытался». Труп опустился на землю: все цветы на поле склонили, увядая, свои головки — люди, похожие на бледные призраки, бросились на землю, и в воздухе пронесся тысячеголосый безутешный вопль: «Господи, Господи! Неужели так велико бремя наших грехов, что Ты даешь власть врагу человеческому умертвить искупительную жертву?» Как бушующие волны моря, все сильней и сильней звучала эта жалоба. Мысль начинала уже расплываться в могущественном отзвуке безутешного вопля, как вдруг я очнулся от сна, словно пробужденный электрическим током. На монастырских часах пробило полночь. Из церковных окон падал в мою келью ослепительный свет. «Мертвецы восстали из гробов и справляют божественную службу», — подумал я и начал горячо молиться.
Услышав легкий стук в дверь, я предположил, что какой-нибудь монах хочет войти ко мне, и вдруг с ужасом узнал зловещее хихиканье и смех моего двойника. Он звал меня шутливым, насмешливым тоном: «Братец… Братец… Вот я опять у тебя… Рана сочится кровью… красной… красной!.. Иди со мной, братец Медард!.. Иди со мной!..» Я хотел спрыгнуть со своего ложа, но ужас набросил на меня ледяной покров: каждое движение, которое я пытался сделать, превращаясь в мучительную судорогу, разрывало мне мышцы. Одна лишь мысль осталась во мне и обратилась в горячую мольбу о том, чтобы я мог спастись от мрачных сил, набрасывающихся на меня из открытых дверей ада. Сперва я совершенно явственно слышал молитву, которую творил в глубине души, так как она заглушала стук, хихиканье и тягостную болтовню ужасного двойника. Затем моя молитва как-то стушевалась в странном жужжании, напоминавшем пробужденную южным ветром стаю вредных насекомых, которые высасывают своими ядовитыми хоботками жизненные силы из наливающегося зерна. Жужжание это перешло в безутешную жалобу. Душа моя спрашивала, не вещий ли это сон, который ляжет на не закрывшуюся еще рану моего сердца, утешая и исцеляя его. В это самое мгновенье красный отблеск прорезал мрачный бесцветный туман, и из него поднялась высокая фигура. Это был Христос. На каждой Его ране блестело по капле крови… земле возвращена была алая краска, и людской вопль обратился в ликующий гимн, потому что алый цвет — символ милосердия Господня, взошедшего над человеческим родом. Кровь одного только Медарда текла еще бесцветно из раны, и он горячо взывал: «Неужели во всей вселенной лишь я один должен безутешно страдать, преданный вечной муке проклятия?» В кустах что-то зашевелилось: роза, прелестно окрашенная небесным сиянием, подняла головку и смотрела на Медарда с ангельской, нежной улыбкой. Его охватил сладостный запах, и от этого запаха веяло самым дивным светозарным весенним ветерком. «Победило не пламя. Между светом и пламенем нет борьбы. Пламя — слова, просвещающие грешника». Казалось, будто эти слова произнесла роза, но в сущности она ведь была очаровательной девушкой. Она шла мне навстречу, окутанная белым покрывалом, с розами, вплетенными в темные волосы… «Аврелия!» — воскликнул я, просыпаясь. Мою келью еще наполнял дивный запах роз, но я был твердо убежден, что надо считать обманом моего возбужденного воображения, будто я видел Аврелию, которая стояла в келье, глядя на меня своими вдумчивыми очами, пока ее образ не исчез вместе с запахом роз, как бы расплываясь в лучах утренней зари, падавших через окно. Усмотрев в этом видении новые искушения дьявола и свою греховную слабость, я поспешно спустился в церковь, где горячо и долго молился у алтаря святой Розалии. На этот раз я не прибегал ни к бичеванию, ни к какому-либо иному монастырскому способу выражать свое раскаяние…
Я был уже далеко от Рима, когда полуденное солнце заливало отвесными лучами его улицы. Не мольбы Кирилла, а глубокая непреодолимая тоска по родине гнала меня по той самой дороге, по которой я пришел в Рим. Меня поражала при этом мысль, что, задумав изменить своим обетам, я все-таки невольно шел прямейшим путем к цели, поставленной мне игуменом Леонардом.
Я оставил в стороне герцогскую резиденцию не потому, что боялся быть узнанным и попасть снова под уголовный суд, — нет, я просто не мог без раздирающих сердце воспоминаний вернуться туда, где стремился в греховном вожделении к земному счастью, от которого я отрекся, посвятив себя Богу. Ах, я не мог видеть места, где отрекся от непорочного духа любви, вообразив, будто самым лучезарным моментом жизни, в котором одновременно вспыхивает ярким огнем телесное и духовное, является момент удовлетворения плотской страсти. Я понимал теперь греховный принцип роскошной кипучей жизни, враждебной сверхземным порывам. Стремление к духовным благам не казалось уже мне противоестественным отрицанием человеческой природы. Тем не менее я опасался, что не выдержу борьбы, на которую могла снова вызвать меня мрачная, беспощадная сила, влияние которой я так часто и так ужасно испытывал на себе. Несмотря на то что дух мой окреп от молитвы, воздержания и вынесенной тяжкой епитимии, я все еще в глубине души сознавал свое нравственное бессилие. Мог ли я решиться снова увидеть Аврелию, сияющую, быть может, полным блеском неотразимой красоты и прелестей, когда чувствовал, что дьявол все еще подогревает мою кровь на своем адском огне, так что она шипит и бурлит, переливаясь в моих жилах? Передо мной еще слишком часто вставал образ Аврелии и возбуждал вожделения, которые я, сознавая греховность их, старался искоренять всей силой своей воли. Ясное осознание моего душевного состояния, достигнутое путем беспощадного анализа всех движений моего сердца, и чувство бессилия, заставлявшее меня избегать борьбы, казались мне доказательством искренности моего раскаяния. Я утешался мыслью, что по крайней мере избавился от духа адской гордыни, подбивавшего меня, бывало, дерзостно вступать в единоборство с темными силами. Спеша на родину, я бодро шел по горам. Однажды утром из тумана лежавшей внизу долины выглянул неясный контур какого-то замка. Подойдя ближе, я узнал замок барона Ф. Боже, в какое запустение пришло это некогда великолепное поместье! Парк одичал, аллеи заросли и покрылись травою. Скот беспрепятственно пасся на великолепной лужайке перед замком. Многие окна в замке были разбиты. Подъезд обвалился. Нигде не видно было ни одной живой души. Молча и недвижно стоял я, пораженный этим зловещим опустошением, когда вдруг до моего слуха донесся слабый стон. Оглянувшись, я увидел сгорбленного, седого как лунь старика, сидевшего в сохранившейся еще беседке. Старик, не замечая меня (хотя я стоял неподалеку от него), шептал что-то. Приблизившись, я разобрал слова:
— Умерли! Все, кого я любил, умерли! Ах, Аврелия, Аврелия, и тебя мне пришлось утратить! Единственное, остававшееся у меня утешение — ты, но ведь и ты тоже умерла! Умерла, по крайней мере для здешнего мира!
Я узнал Рейнгольда, приятеля барона, и остановился, словно приросший к земле.