Бэрроуз должен был заполучить его.
Должен был его съесть.
Представьте человека, бредущего по пустыне. Он не пил воды несколько дней. И вдруг, на волоске от смерти, этот человек наталкивается на чистый, холодный, журчащий ручеёк.
Для Бэрроуза этим журчащим ручейком была мокрот
Тем лучше для Бэрроуза.
Он должен был заиметь её. Должен был соскоблить прямо с тротуара и съесть, надеясь, что никто этого не заметит. Он мог представить себе реакцию партнёра, проходящего однажды по улице и заметившего Бэрроуза, пожирающего плевки бездомных. Он мог представить себе, чт
Однажды в Сиэттле его остановил коп, и хотя Бэрроуз и предположить не мог, что поедание плевков с тротуара противозаконно, он был благодарен, что в это же время констебль получил вызов по рации. Бэрроузу не хотелось объяснять, чт
Порой он платил отребью из местных проституток, чтобы те откашлялись ему в рот. Иногда он подходил к гниющим в подворотне парализованным бродягам и давал им сто баксов, чтобы те выудили и сплюнули ему в руку гигантскую соплю, после чего Бэрроуз съедал её, как гурман, смакующий осетровую икру с тоста. Однажды он заплатил жирной бомжихе с Джексон-стрит, чтобы она отхаркнула ему в рот побольше. Её вонь была самым ужасным из того, что обоняние Бэрроуза когда-либо испытывало, но она постаралась и выплюнула комок слизи размером с кулачок младенца. Покатав его на языке, Бэрроуз нашёл в нём гнилой зуб, который проглотил вместе с остальным подарком.
Бомжи, шлюхи и неизменное отребье улиц Сиэттла — это одно, но Бэрроуз знал, что ему следует быть осторожным, ещё осторожнее, чем раньше. Нельзя чтобы люди на улице узнали его, о нет, не с его фотографией, постоянно висящей в рыночных новостях, не с его фотографиями в «Форбс» и финансовых журналах. Но всё чаще казалось, что чем дольше это гротескное проклятие длится, тем больше он в нём теряется.
С каждым проглоченным комком Бэрроуз понимал насколько это неправильно, насколько безумно и ненормально. И за два десятилетия, что прошли со времён первого причастия в двадцать лет, он всегда полагал, что его недуг был настолько редким и обособленным, что принадлежал исключительно ему.
Что он мог сказать своему врачу? Что он мог сказать психоаналитику?
Нет и нет. Он не может этого сказать, потому что не верит, что кто-либо на земле может быть одержим столь странным и грязным пристрастием.
Со своим проклятием Бэрроуз чувствовал себя единственным в мире. До тех пор, пока…
Как обычно после работы, он охотился за свежим комком слизи, обследуя «Бомжатник» — самые стрёмные кварталы Третьей и Йеслер.
Бэрроуз нырнул под колоннаду здания окружного суда, в компанию вышедших на перекур служащих.
Он простоял там несколько часов.
Он ждал.
К восьми вечера, у него глаза на лоб лезли от нужды. Ногти вырыли ямки-полумесяцы в мякоти ладоней, а лицо казалось скользким от пота. Бэрроуз наблюдал за порхающими по улице шлюхами, каждой из которых он был бы благодарен за стобаксовый плевок в его рот; наблюдал за вознёй бомжей, отхаркивающих свои драгоценности на тротуар.
Слишком далеко от Бэрроуза, чтобы претендовать на них.