Я подбегаю к дому Авы. Окно распахнуто – ничего необычного.
Ей нравится, когда по дому гуляет ветерок.
Меня накрывает волной облегчения. Она еще здесь.
– Ава! – кричу я, ворвавшись в дом.
Все лампы в доме горят. И свечи, и рождественская гирлянда. На граммофоне крутится La Vie en Rose[72]. В воздухе витает память тысячи давно сгоревших и канувших в небытие ароматических палочек. Где-то тлеет свежая. Птицы, порхающие по гобелену, висящему над кроватью, провожают меня глазами-бусинками.
Я зову ее, перебегая из комнаты в комнату, бегу к лестнице.
– Макс? Ава? Макс?
Я взбегаю наверх. И на последней ступеньке застываю как вкопанная.
Я часто встречала в книгах выражение «застыл каквкопанный». И всегда мне казалось, что это чушь собачья. Нельзя просто взять и замереть. Но, оказалось, можно. Можно. Можно замереть, застыть, оцепенеть в один миг. Прямо как я сейчас – на пороге приоткрытой двери. Я застыла как вкопанная и разглядываю забрызганные кровью стены. Разбитое окно. И белое тело лебедя с топором в спине, лежащее в луже крови в центре комнаты. Его белые крылья раскинуты так, словно он вот-вот оттолкнется и взлетит. Я не могу пошевелиться, точно так же, как Макс, сидящий на берегу озера крови, которое растекается по всей комнате. Даже мои губы онемели – с них не срывается ни звука, ни крика, хотя по всему моему телу разливается что-то темное, вязкое и обжигающее.
Я скольжу взглядом по длинной белой безжизненной шее. По сверкающему лезвию, застрявшему в облаке перьев. Это сон, говорю я себе и чувствую, как пол у меня под ногами вздувается и раскачивается, словно я плыву на нем по черным кровавым водам.
– Макс… – зову я и слышу, как мой голос надламывается, раскалывая пополам его имя. – Что это? Что тут случилось?
Но он не отвечает. Он сидит спиной ко мне, склонившись над мертвым лебедем. Его голова опущена. Он неподвижен, как камень. Я снова перевожу взгляд на белую птицу и смотрю на лужу, подбирающуюся к моим ногам.
Чувствую, как падаю на колени, окунаясь в ужасающе теплую кровь.
– Макс, – я тянусь к нему и трясу его за плечи.
Всегда ли он был таким хрупким? Всегда ли его плечи казались такими тонкими, словно сотканными из воздуха?
– Что это? Что ты сделал? – трещина в моем голосе расползается паутиной, точно по гигантскому зеркалу.
Его голова по-прежнему опущена на грудь. Шея кажется резиновой.