Братья Карамазовы. Продолжерсия

22
18
20
22
24
26
28
30

– Это вы от гордости своей думали-с, что я глуп…

Иван какое-то время, словно еще не веря своей догадке, смотрел на «Алешу», все сильнее расширяя глаза. И вдруг завопил последним уже криком, вытянув вперед руку:

– Ты!.. Ты – Смердяков!..

Но вслед за этим криком силы окончательно оставили его. Но все-таки уже заваливаясь со стула вперед, он успел заметить еще одно преображение «Алеши». Арестантский халат его снова приобрел грубо-затрапезные формы, лицо осунулось и пересеклось болезненными морщинами, а на голове вновь появился колпак из бинтов. И уже гаснущее сознание успело выхватить последней вспышкой рывок этого Алеши от стены к нему с каким-то криком, который он уже, к сожалению, не услышал.

Э П И Л О Г

I

НОВАЯ ЖИЗНЬ ВОЛЧЬЕГО ПРУДА

У нас середина января. В начале месяца стояли сильные морозы, сейчас отступили, и зима словно бы стала даже и «мягкой». Особенно хороши утренние туманы с последующим инеем на деревьях. Мягкая многослойная осыпающаяся бахрома тяжелит ветви хвойных веток, где порой проглядывает основательно побледневшая зелень. По-особенному живописен прибрежный камыш с его белесыми флагами метелок, направленными как по команде в одну сторону. На ровной, лишь чуть бугристой поверхности пруда они смотрятся как некое зачарованное замороженное войско, утопленное под лед, но выставившее вверх так и не сдавшиеся ряды копий с облепленными снегом бунчуками.

Это я описываю зимние картины, стоя на берегу Волчьего пруда. Впрочем, оторвав от него взгляд и переведя его вверх по склону ложбины по направлению городу, видишь совсем другую картину. Под недавно поднявшимся над горизонтом и еще дымным в пленке облачной пелены солнцем видны пласты развороченной черновато-красной земли, которая особенно бросается глаза на фоне белоснежного фона и серого задника горизонта. Слева – горят костры, дым от которых бело-серыми рукавами поднимается прямо в небо. Рядом с кострами возятся люди, некоторые с тачками, и уже от их действий обозначился провалом контрастно темнеющий в рассеянном свете котлован. Правее – несколько свежесрубленных строений – очевидно рабочие общежития. Их бока теплой желтовистостью срубов смягчают черно-белую картину новыми оттенками. Снег вокруг этих строений хорошо утоптан и уже потерял девственную чистоту. Еще чуть дальше большие бесформенные штабеля древесных стволов, досок и еще каких-то конструкций, назначение которых трудно определить издалека.

Все эти преобразования вокруг Волчьего пруда начались еще в сентябре, вскоре после завершения всех драматических событий, связанных с нашим городом и приездом в него государя-императора. В связи с намерениями продолжить дальше ветку железной дороги от Скотопригоньевска до губернского центра, было решено здесь же построить чугунолитейный завод по изготовлению необходимых для ветки рельс. Изыскания были проведены еще загодя, и оказалось, что как раз у Волчьего пруда находятся залежи хорошей руды для литья подходящего по качеству чугуна. Недаром вода в пруду всегда была красноватой – именно от растворенного в ней в большом количестве железа. Да, «карове» с ее «девственной кровью», растерзанной волками, нашлось вполне естественнонаучное объяснение. Оно, впрочем, и к лучшему – давно пора уже поразогнать дремучие невежественные байки наших городских и деревенских баснословцев нормальным техническим и экономическим прогрессом.

Правда, баек все равно не стало меньше. И одна из них сложилась, можно сказать, прямо на глазах. Это я имею в виду темную, да – так и оставшуюся «темной»! – историю смерти Лягавого (или Горсткина). Мы его оставили во время тоже довольно темных сношений с хлыстами и в странном союзе с Митей. Дмитрий Федорович, наверно, многое мог бы объяснить в странностях своего нового «друга», но всегда грустно молчал на прямые вопросы или говорил что-то непонятное о «снах, которые входят в реализм жизни». О странностях Горсткина зато часто распространялся его брат, который был у Горсткина в непонятном качестве – то ли лакея, то ли приживальщика. Но только не родного брата, имеющего все гражданские права – странно, что тот и не претендовал на такой статус.

Так вот, с его слов, с Лягавым (удивительным образом брат называл родного брата именно этой кличкой, иногда даже так – «мой Лягавый») чем ближе к развязке, тем сильнее стали проявляться разного рода странности, связанные с более чем неадекватным отношением к сапогам. Обычным сапогам, которые у нас носит каждый сколько-нибудь себя уважающий мещанин. Однажды зайдя в какую-то кожевенную лавку, он взял и скупил все сапоги, которые там были (а там их было за четыре десятка пар) и потом всю эту партию сжег у себя на заднем дворе. Другой его прихотью стал запрет на ношение сапог всем его домашним работникам, которым он собственноручно выдал «ботиночные деньги», то есть каждый из них должен был себе купить по две пары ботинок. Теперь, смеша наших городских обывателей, приходящие работники переобувались перед домом, а то и да два-три дома от «имения» Лягавого, чтобы лишний раз не раздражать его. Вершиной, а точнее уже, кажется, подлинным сумасшествием стал случай за два дня до неожиданной кончины Лягавого. Он за обедом собственноручно съел голенище от какого-то, найденного в его спальне сапога. Эти сапоги, по его словам, появлялись там время от времени и совершенно самопроизвольно. И никак от этого невозможно было избавиться, как только съесть, что и было проделано, по доподлинным словам брата.

Но самым загадочным и страшным оказался финал всей этой темной истории. В ночь своей гибели он велел своей домашней прислуге не спать, а дежурить у запертых ворот и ставен. Особенно со стороны дороги, которая, выйдя из города, уходила в лес. Но все-таки не уследили, причем, не за домом, а за самим Горсткиным. Уже заполночь тот вылетел из своей спальни с криками ужаса и бросился наружу из дома. Он выглядел так странно и страшно, что никто не посмел его остановить – все просто в страхе разбежались. В самом деле – Лягавый оказался почти голый, но при этом весь измазанный грязью, которая чуть не стекала с него и даже, по словам брата, отваливалась кусками по мере его дальнейшего бегства. Лягавый сначала бросился к запертым дверям дома, несколько раз колотнулся в них, но так и не сумев выбить, выскочил в окно, причем, вышибив при этом стекла и задвинутые ставни. На дворе его ждали запертые ворота, в которых он тоже несколько раз сунулся, причем с такой силой, что на них отпечатались следы от грязи и разбитых в кровь ладоней. В конце концов, он перескочил двухметровый сплошной забор и бросился бежать по улице, где в квартале от дома он и был найден уже мертвым. При этом он был в одних кальсонах, но его левая нога была обута в сапог. Потом врач Варвинский, проведший вскрытие трупа, констатирует разрыв сердечной мышцы. Кстати, пара сапогу, надетому на ногу Лягавого так и не была найдена. А выглядел он как-то странно – сапог был не то чтобы сильно изношен, а словно бы подгнившим. Как будто он несколько лет до этого лежал в земле и сильно подпортился от сырости. Но самые удивительные обстоятельства проявились во время осмотра спальни Лягавого. (В осмотре, кстати, наряду с квартальным надзирателем принимал участие и Перхотин Петр Ильич.) Несмотря на то, что на дворе уже лежал довольно глубокий снег, а все открытие участки суши были основательно подморожены, вся смятая кровать Лягавого была в ошметках грязи. Грязь была везде – и на подушках, и на одеяле, и целая лужа грязи натекла на пол рядом с кроватью. Причем, все это было еще и сильно истоптано и размазано, как будто здесь происходила какая-то непонятная борьба. В общем, было чем озадачиться следствию, и видимо – это станет очередным поприщем нашего знакомца Петра Ильича Перхотина. Но это в будущем. А пока нужно добавить еще одно обстоятельство, тоже немало озадачившее нашу публику. Обстоятельство уже не сколько мистического, сколько, я бы сказал, экономического свойства.

Оказывается, после смерти Лягавого, наследником всех его капиталов стал… его давний соперник, купчик, которого мы помним тоже как соперника Лягавого в трактире «Три тысячи» в борьбе за обладание Карташовой Ольгой. Это соперничество, как мы помним, происходило на глазах Алеши и Ивана и привело к победе Лягавого. Он, кстати, называл своего соперника «Померанцевый», оказывается неспроста. У того действительно была довольно необычно звучащая фамилия – Помыранцев. Помыранцев Иван Захарович, или «Захарыч» в простом обиходе. По словам этого Захарыча накануне своей нелепой и загадочной гибели Лягавый пришел к нему и передал ему все бесспорно подтверждающие право собственности документы – заверенные нотариусом «дарственные» на его капитал. Это его так изумило, что он, подозревая какой-то подвох, не хотел сначала даже их брать. Но Лягавый поклялся, что все «чисто», что он отдает их ему «навсегда», лишь бы снять «грех с души», который, дескать, «тяготит душу» и не дает ей «быть свободной». Что он имел в виду – понять было трудно, впрочем, последующие события наводят на мысль, что Лягавый предчувствовал свой трагический конец.

В общем, как бы то ни было, новым собственником главного капитала на продолжении строительства железной дороги стал Помыранцев. И эти полтора месяца, прошедшие после гибели Лягавого, он успел хорошо развернуться. Были перезаключены новые договоры, наняты новые рабочие, с артелями которых были заключены – неслыханное прежде слово! – «контракты». И работа закипела. Помыранцев лично руководил и влазил во все мелочи. Вот тогда и обстановка вокруг Волчьего пруда стала так решительно преображаться. Будучи сам еще относительно молодым (а «Захарычу» едва перевалило за тридцать), он всюду проявлял свою кипучую энергию. Между артелями рабочих он ввел что-то типа соревнования – на количество и качество проделанных работ. Единые нормы для всех были отменены – все зависело от собственного труда и успешности артели в целом. При этом он поощрял и «повышение квалификации». Он завел целую контору по подготовке необходимых «кадров», не экономя на инженерном персонале и выписал всю необходимую литературу из нашей главной столицы. В общем, все действительно было закручено с таким размахом, чтобы к лету на Волчьем пруде появились первые печи по литью чугуна, а следом за ним и «прокатный стан» по изготовлению рельсов и необходимой для них «фунтитуры». Это словечко часто употреблял сам Помыранцев, оно, видимо, происходило от слова «фурнитура».

Что ж, наш Волчий пруд действительно, похоже, стал приобретать свою новую жизнь, и многие у нас в городе связывали с этим большие надежды. Как-никак настоящий технический прогресс добрался наконец и до Скотопригоньевска. Теперь и мы будем в русле магистрального промышленного развития России – не одно скотопригоньевское сердце при мысли об этом начинало стучаться заметно учащеннее.

II

В РАБОЧЕЙ ОБЩАЖКЕ

Я уже упоминал о свежепостроенных больших бревенчатых зданиях, расположенных вверх по склону от Волчьего пруда, большинство из которых были рабочими общежитиями – «общажками», как называли их сами обитатели. Помыранцев после Лягавого повысил плату за труд, хотя и жестко привязывал ее результатам, усилив контроль и учет, но к нему потянулись рабочие и разного рода артельщики, привлеченные постоянной работой. Захарыч даже поощрял приход к нему уже спаянных рабочих команд, в которых уже сложилась определенная иерархия, так легче контролировалась дисциплина. Не устояли перед соблазном и знакомые нам «церковные мальчики» во главе с Максениным. Они легко расстались и с монастырем и с отцом Вячеславом и со всеми своими послушаниями в Успенской церкви и монастыре. Максенин теперь был официальным начальником над своими мальчиками – «бригадиром». В крайней от пруда «общажке» у них был свой «конец», где время от времени Максенин в удобное время устраивал «сходки» своих подопечных. Сейчас по времени ближе к полудню и было такое удобное время, когда в общажке кроме его группы никого не было – остальные были или на сменах или на обеде.

На нижних кроватях двухъярусных коек расселось с десяток рабочих мальчишек. Впрочем, мальчишками они уже не выглядели. В рабочей среде дети, как известно, быстро взрослеют, да еще и Максенин прилагал силы к их «развитию». Среди ребят, его окружавших, большинство уже было новыми, хотя виднелись и лица «старых» – Кочнева, Тюхая, Лещины. Сам Максенин отчасти изменился. Вместо выбитых на неудачной «бусырке» зубов (а эти «опасные игры» вместе со «срачитой» уже были давно оставлены как «пройденный этап»), он вставил себе железные зубы, которые сразу же бросались в глаза неприятным холодным блеском, как только их обладатель открывал рот. Благодаря этому изменению своего внешнего вида он наряду с привычным «Максом» приобрел еще и очень льстившую ему кличку «Железный». Это прозвище словно перешло к нему по наследству от Красоткина, о чем Максенин при случае не прочь был упомянуть. Кстати, исчезновение своего бывшего революционного руководителя и наставника он воспринял как нечто само собой разумеющееся и называл «провалом». Собственно «провалом», по его словам, было и вся эта неудавшаяся затея со взрывом государя-императора, после чего он не преминул связать мальчишек «клятвой о неразглашении». А участвовавшие в убийстве Снегирева вообще были, по его словам, «повязаны кровью». Любая словесная неосторожность немедленно вела к «устранению». И вообще, за прошедшее время его «ячейка», похоже, стала более законспирированной и связанной жесткой дисциплиной. При любом «собрании» обязательно устанавливалось внешнее наблюдение. Вот и сейчас на выходе из «общажки» под свежеструганным каркасом из сосновых досок прогуливался «зырок» – так стала называться должность охранника после отказа Максенина от прежнего названия «стремщика».