Темная волна. Лучшее

22
18
20
22
24
26
28
30

Видел дуэль немецкого унтер-офицера и австралийского пилота, которого сбили над Эльбой. Забрызганные кровью погоны вермахтского типа и изогнутую нашивку с бледно-голубой надписью на тёмно-синем фоне. Безумные глаза. Они стояли друг напротив друга, как два сломанных орудия, а лампы на грязных стенах брызгали искрами. Из ушей австралийца выстрелили толстые курящиеся струи, кровавая кашица полилась на спасательный жилет — из глазниц, из ноздрей, изо рта. Но первым упал унтер-офицер. Его лицо было чёрным, в глазницах кипела кровь, челюсть неестественно оттопырилась. Австралийский пилот улыбался мёртвым расплавленным ртом.

Человек в капюшоне пересматривал эту дуэль десятки раз. Как любимую сцену из фильма (такой когда-то была сцена на крыше из «Бегущего по лезвию»).

Ещё один день, говорил он. Ещё один. Последний. Но завтра был очередной сеанс. Дуэль длиною в жизнь. Трагичное, страшное, чарующее.

Человек в капюшоне хотел оказаться на месте одного из дуэлянтов. Остаться в тоннеле, в памяти Эльбы.

Ещё бы научиться ненавидеть противника, как немец и австралиец ненавидели друг друга. Видеть настоящего врага, а не того, кто хочет избавиться от тебя из страха.

Глаза в глаза. Ненависть, отражённая в ненависти.

На середине тоннеля, под информирующей об этом табличкой, кто-то нарисовал чёрным маркером фигурку человека, сидящего в позе лотоса. У человека было три глаза, третий — между бровей. Чакра аджна. «Приказ» на санскрите. Аджна управляла умом. Третий глаз вывели синим маркером.

И ни фига она не синяя, со злобой подумал человек в капюшоне, чакроведы сраные. Она, аджна эта, жёлто-зелёная, трупного оттенка. А ещё ей можно взрывать черепушки. В прямом смысле: бах! — и кровь с кусочками думалки во все стороны.

Уеду, пообещал он себе, завтра.

* * *

Суббота пахла праздником. Была звонкой, яркой: розовой, зелёной, жёлтой, голубой. Ближе к обеду разноцветные струи потекли в чашу района Санкт-Паули.

Электричка полнилась нарядными людьми. Напротив Глеба сидела троица в пёстрых брюках-клёш, блестящих пиджаках и кукольных париках. Мужчина у окна порос улыбчивыми подсолнухами. В пластиковых стаканчиках искрилось и пузырилось молодое вино. Повсюду были цветы и ленты: на одежде, в волосах, в глазах и даже, казалось, в немецкой речи — тяжёлые соцветия с треугольными лепестками.

— Что празднуют? — спросил старший.

— День хиппи. Любовь, свобода… что-то в этом духе.

Они вышли на станции Санкт-Паули, впереди стучали огромные деревянные калоши, над эскалатором плыли золотые и изумрудные кудри, соломенные шляпы, бархатистые шарфы.

Автомобильное движение перекрыли, двери баров были распахнуты настежь, в хмельном воздухе покачивались шары и гирлянды, звучали шлягеры семидесятых. У Глеба рябило в глазах. Старший косился на мужчин, переодетых в женщин. Грузовики ждали у обочин, чтобы — скоро, скоро! — покатить по проспекту, изрыгнуть в толпу конфеты, цветы, мыльные пузыри.

Спустившись к набережной, они направились к кирпичной меднокупольной ротонде. Никаких табличек, вывесок. Глеб вёл старшего, как когда-то вели его.

В подъёмной шахте майор изменился. Но не до конца, будто по принуждению — на середине трансформации из человека в ищейку. Размашистым винтом уходила вниз лестница, липла к выгнутым стенам. Мерно гудели моторы грузовых подъёмников.

Они спустились лестницей.

По тротуару туннеля жиденько текли туристы. В жёлобе проезжей части зазвенел велосипед. Негусто: видимо, многих привлекли гуляния в Санкт-Паули.

Керамическая чешуя свода блестела в электрическом свете, казалась влажной. Длинные чёрные турбины, отвечающие за вентиляцию туннеля, будили воспоминания о Жюле Верне; барельефы из майолики — раки, рыбы, змеи, пингвины — о Лавкрафте.