Самому ему от этих чувств становилось не по себе, а может, даже стыдно. Поэтому многие ласковые слова, что сами лезли в голову, писать ей не стал. Слишком ласково тоже нехорошо. А то возомнит о себе ещё. Перечитал его. Дрянь. «Скучаю безмерно. Руки ваши желаю целовать». Сопли, совсем как юнец глупый написал. Посмеётся ещё бабёнка. Скомкал бумагу. Взялся писать другое. Опять не получалось так, как он хотел. Но этот текст был уже более зрелый, более достойный, где всё по делу. Писал, но всё равно получалось плохо. Когда с ним такое было, чтобы он письма написать толкового не мог? Да никогда! Кавалер ротным писарем в молодости бывал. Знал, как писать. А тут не знал, как женщине написать… Тем не менее письмо он ей дописал.
Взялся писать архиепископу, а тут охрана доложила, что пришёл монах.
— Зовите, — обрадовался Волков, ему надоело писать самому, пусть монах попишет, раз пришёл.
Монах вошёл, лицо полное тоски, не присущей таким молодым людям, пусть даже и монашеского сана.
— Ну, — говорит Волков недовольно, — что опять?
— Дело в том, господин, что война — это дело, мне чуждое, — мямлит брат Ипполит.
— Так ты и не воюешь! — кавалер всё ещё не доволен кислой миной на лице молодого человека и его нытьём. — Выбрал ты себе путь монаха и путь лекаря, так лечи людей, что раны в бою получили, исповедуй и причащай их перед встречей с Господом, чего ж тут для тебя неприятного?
— Слишком много всего, — говорит молодой монах. — Много для меня крови и ран, много умирающих в муках солдат я повидал за последнее время. И казнённых много. Рене уж больно рьян в казнях. Думал, верёвка кончится, так он уймётся, так он людей топить стал, они уплывать от него стали, а он им стал члены ломать, даже солдаты его притомились, роптать стали, так он и солдат принуждает…
Разговор для полковника выходил неприятный, он откинулся на спинку стула, небрежно кинул перо на стол. Между прочим, сам кавалер был рад, что Рене взял на себя казни, ему самому вовсе не хотелось в них принимать участие; считать деньги и добычу — это одно, а казнить сотни мужиков и баб — это… Это скучно. И неприятно.
— А что же с ними ещё делать? Они законы божеские и людские презрели, попрали права, отринули власть господскую, отринули мироустройство Господа нашего. Растоптали святыни наши, жгли храмы, монастыри и приходы. Вешали монахов и монахинь. Убивали господ вместе с семьями. Думаешь, стоит их простить?
— Бог завещал прощать раскаявшихся, — негромко ответил брат Ипполит.
— И ты видел среди них раскаявшихся?
— Видел двух. Они раскаялись, приняли причастие и исповедались. Но Рене всё равно одну из них повесил, а одного утопил. А сегодня, сейчас ко мне одна дева пришла, семнадцати лет, мужа её только что утопили, а она спрашивает: если она раскается и вернётся в лоно Святой нашей Матери Церкви, её топить не будут? А то она плачет, говорит, что очень боится воды, говорит: пусть меня лучше повесят.
— У, глупый монах, — продолжает злиться Волков. — Размяк от бабьих слёз. А не просила она тебя ко мне пойти просить за неё? Просить, чтобы пощадил я её?
— Нет, не говорила, я о том сам подумал, — признался брат Ипполит.
Волков вдруг перестал злиться и засмеялся, ну что с дурака взять. Конечно, он молод и чист помыслами, душой чист, такого легко обвести вокруг пальца, для любой ушлой девицы он лёгкая добыча:
— Ну, прощу я её, раз ты о ней пришёл хлопотать, люблю тебя, а значит, выполню твою просьбу и прощу её, и что будет дальше? Она примет литургию папскую, введёшь ты её в лоно Матери Церкви, а потом что? Отпустим её?
Монах пожал плечами:
— Ну, наверное, отпустим…
— Отпустим, да? А она перейдёт на ту сторону реки, да выйдет замуж за еретика и снова станет еретичкой, да женой нового мужика, что опять на господ оружие поднимет. И нарожает ему полдюжины новых злых хамов, новых еретиков. Будут они опять грабить купчишек по реке, вешать монахов и господ. И что? Опять мне собираться на войну? А ведь я опять тебя с собой возьму. А ведь ты, кажется, войну-то не любишь?