Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30
Зачем бросила… зачем…

Голос его опять дрогнул. Степан беспомощно прошелся по струнам гитары и затих. Он долго сидел, глядя перед собой, потом встал и, положив гитару на диван, тихо сказал:

— Нет, не смогу. — И уже для себя добавил: — Старею. Сентиментальным становлюсь.

В комнате повисла тягучая тишина. Вита, чтобы разрядить неловкость, села за пианино. Ее расчетливо-медлительные движения пальцев рождали задумчивые звуки. Музыка нарастала, наливалась упругой силой и, словно поток воды, сбегающий с горы, стремительно рвалась вперед, ища устойчивое русло, потом звуки стали плавными и уже потекли спокойно, заполняя все пространство комнаты.

— Вальс Шопена! — восхищенно прошептал Игорь. Вита ласково кивнула ему, ее быстрые пальцы легко и стремительно бежали по клавишам, извлекая из пианино тот могучий напор звуков, перед которым трудно устоять человеку.

Пахомов и Николай вышли на балкон.

— Люди живут по-всякому, — говорил Николай. — И в Москве и у нас, на периферии. Но, видно, есть то, чему мы не должны изменять. Иван Матвеевич называл это делом. А я думаю о предназначении человека… Мы не должны изменять своему предназначению: постоянно, пусть хоть немного делать жизнь человека лучше. Через дела свои, через работу, через общение с людьми, через своих детей. Хоть на грамм, а лучше. Вы знаете наше производство. Там столько еще неурядиц, столько трудностей, поднять этот воз — развяжется пуп. За день тебя так намотает, так обдерет об острые углы разных инструкций и запретов, что сукровицей исходишь. Притащишься домой, а в голове — одна мысль: «Да пропади оно все пропадом!» А потом поостынешь, жена тебя покормит и подумаешь: а ведь и ты не последний гвоздь в этой колеснице. На тебя кричали, и ты кричал. Да еще погромче других. Кто-то глупость сказал, тебе бы поправить, а ты струсил: что мне, больше всех нужно? И вот так наковыряешь своих грехов больше, чем чужих. Стыдно в глаза людям глядеть. И в другой раз заведешься на работе, да вспомнишь свою неправоту и остановишься: с себя, с себя надо начинать, милый, будь поумней, посправедливей, не вали вину на обстоятельства, своею головою думай. Из всех своих рассуждений я вывел одно твердое правило: там, где руководитель умный, энергичный человек, болеющий и, конечно, понимающий дело, там оно вдвое, а то и втрое идет лучше. Я это понял, когда у нас в объединении появился Сарычев. Было время, насмотрелся. Приезжаешь в колхоз или совхоз: на одной земле, рядом расположились, и речка у них общая, а дела разные. Из одного колхоза бегут, в другой просятся из города. А в чем дело? Разные в них руководители. Ну ладно, село — дело далекое для нас. А тут свое, родное производство. Мы много говорим и пишем об управлении производством. Михаил Иванович Буров тоже любил вспоминать про эту науку. А что это действительно наука и у нее, как у всякой другой, есть свои законы, я увидел только в работе Сарычева. Вот один человек, а сколько повернул!

— Ты, Николай, — прервал его Пахомов, — вначале говорил, что в жизни есть нечто такое, чему человек никогда не должен изменять. Это самая дорогая моя мысль. В человеке есть глубинная основа, которая не должна меняться. Это его духовность, его нравственность. Даже если человек меняет позицию, а с умными людьми это происходит, и нередко, существо его не должно меняться. Нравственная основа остается неизменной. В науке эта неизменная величина называется константой.

— Да, — подхватил Николай, — В математике ее еще величают инвариантностью. Человек без нее не человек. Тут вся его ценность. Я часто думаю: по-всякому могут жить люди в Москве, и у нас, и кто на высокой должности, и кто попроще, а вот это неизменное, человеческое, у всех должно быть одинаково. И как же обкрадывают себя люди, когда ловчат, подличают, говорят одно, а делают другое! Выигрывают временное благополучие, а проигрывают человеческую жизнь…

— Не забудь, — опять перебил Пахомов, — некоторые на этом временном благополучии припеваючи живут и не терзаются.

— Но так не должно быть! — повысил голос Николай. — Вот Иван Матвеевич прожил настоящую жизнь. Отец наш был не мед мужик. Вы его знали, когда он был помоложе, а я его помню уже ворчуном, и поначалу у нас не было никакого контакта, прямо хоть разъезжайся по разным квартирам. А вот есть за что уважать Ивана Матвеевича. Был в нем этот неизменный стержень, хоть и не всем он по вкусу приходился. У отца ведь как? Если человек на минуту присел, не работает — значит, бездельник! Все работой мерил. Сколько я с ним спорил, а доказать друг другу ничего не могли. «Ну, а если человек физически слабый и не приспособлен к труду? — объясняю ему. — Что же такому с моста да в воду?» — «Все равно, — говорит, — если на земле живет, то должен работать». Суть человека для него была только в этом. Конечно, старик перегибал, но была в этой одержимости и правота. Мы еще жили на Растащиловке, в собственном доме, свой садик был, огород. Да вы были у нас, видели… А я не любил в земле ковыряться: молодой, окончил только институт… Ну так вот. Он меня прямо презирал за непочтение к земле. А потом мы переехали в коммунальную квартиру… Пожили среди камня да асфальта, поверите, я на две пятилетки старше стал, и все образовалось. Позиции наши с отцом стали общие. Вкалывал я на даче, как трактор… Дело, конечно, здесь не только в возрасте, а во времени. Возраст возрастом, а человека все же делает время. Мы хоть и будем стариками, но уже не такими, как Иван Матвеевич.

— Не такими, — согласился Пахомов. — Но что у тех стариков мы должны взять, так это их одержимость, про которую ты говорил. И еще их веру в нашу жизнь, какую они завоевывали в революцию и какую отстояли в войну. Все, что ты в них ругал, — пепел, а это — огонь. В дорогу люди берут огонь, а пепел остается…

— Все это так. А вот от нас что-то возьмут наши дети? — вдруг спросил Николай.

— Возьмут, — раздумчиво сказал Пахомов. — Вот это и возьмут, что ты называл инвариантностью. То самое неразменное, человеческое, ради чего нас вылепила природа.

— Возьмут. Конечно, возьмут, — подхватил Николай. — Если, конечно, мы не растеряем и не погубим в себе того, чем одарила нас мать-природа.

На балкон, где на старой кушетке сидели Пахомов и Михеев, уже не доносились из комнаты музыка и песни, а слышны были только приглушенные голоса да звон убираемой со стола посуды. Николай поднялся и, взглянув на часы, заспешил:

— Как бы нам с Игорьком на последнее метро успеть.

— Успеете, — успокоил его Степан. — Еще больше получаса до закрытия, а здесь десять минут ходу.

Они прошли в комнату. Все дружно убирали со стола. Командовала Вита. Игорь таскал посуду на кухню. Стась мыл ее под краном в раковине, а Алексей, вооружившись полотенцем, вытирал и рассовывал все по шкафам.

— А пылесосить вам, Степан Петрович, придется самому, — повернулась к Пахомову Вита. — Не успеваем.

— Ничего, обойдется… Может, еще чайку попьем?