Впрочем, Васильев счел себя обязанным доложить начальству о претензиях Сизова на то, что он не уголовник, а политический борец, и начальство сообщило об этом в Москву в ГПУ. Васильев был уверен: нет оснований предполагать, чтобы дело было отнято от угрозыска. Следствие шло к концу, никаких неясных моментов не оставалось. Вероятно, через несколько дней можно будет уже дело закончить и передать в суд. Но все повернулось не так.
Однажды Васильева вызвал к себе начальник угрозыска.
— Что-то ты, Васильев, с этим Сизовым недооценил, — сказал начальник угрозыска хмуро. — Дело требует ГПУ. И не Петроград, а Москва. Поедешь сам. Повезешь всю свою банду. Женщин возить не стоит. Повезешь только тех, кто участвовал в ограблении. Какой-то этот твой Сизов деятель. Говорят, при царизме в ссылке был. В общем, готовься. Сегодня и отправишься.
«Черт его знает! — думал Васильев, идя от начальника. — Что же это такое? При царизме был человек в ссылке. Значит, какие-то идеи у него были. А теперь никак его от уголовника не отличить».
Вечером семь участников ограбления Кожсиндиката были доставлены на вокзал к специальному вагону, в котором они отправлялись в Москву. Доставили их в нескольких машинах, под очень строгой охраной. В течение всего следствия Васильев ни разу не сводил на одном допросе Сизова и Тихомирова. Васильев чувствовал, что Тихомиров человек больших страстей и большой искренней веры. У таких, как он, людей страшным бывает разочарование. Раз поверив во что-нибудь, такой человек держится своей веры до конца, но уж если он увидел, что веровал в пустышку, что его обманули…
Словом, Васильев не хотел драматических сцен на допросах и чувствовал: после того как Тихомиров узнал, что такое Сизов, встреча этих людей так просто не обойдется. Поэтому и на вокзал их доставили в разных машинах. Только в вагоне они увиделись.
Сизов был все-таки странный человек. Очевидно, жадность к деньгам, к богатой жизни удивительным образом сочеталась в нем с каким-то хоть и мелким, но честолюбием.
Именем несуществующей партии награбить сто тысяч и потратить их на мебель, манто и браслеты — это он считал совершенно естественным. Но ему казалось очень обидным, если его не признают политическим борцом, идущим на опасный грабеж ради «великого дела». Концы у него не сходились с концами.
Когда ему сообщили, что дело будет рассматриваться как политическое, он воспрянул духом и стал смотреть на Васильева даже несколько свысока.
В сущности говоря, перемена инстанции ничего хорошего ему не сулила. Ограбление есть ограбление, и, пожалуй, его политические претензии могли быть только отягчающим обстоятельством. Но такой уж был удивительный у него характер, что при известии, что дело затребовало ГПУ, голова его еще больше откинулась назад, сутулость еще больше стала походить на горб, а лицо приняло необыкновенна важное и заносчивое выражение. Он снисходительно посматривал на конвойных, и весь вид его выражал примерно следующее: «Ну, мол, удалось вам некоторое время покомандовать мной, но теперь это кончилось, и скоро вы узнаете, какой я большой человек». Васильев смотрел на него и удивлялся странному сочетанию жестокости и легкомыслия в этом важном маленьком человечке.
И так был силен гипноз этой комической важности, что даже здесь, в вагоне, завербованные им в свою шайку люди безмолвно признавали его своим начальником. Ведь, кажется, все уже кончено, они пойманы, уличены и признались и ничего, кроме зла, не принес им этот человек, совративший их на тяжелое преступление, и все-таки, когда он вошел в вагон, все подтянулись, как подтягиваются солдаты, когда входит в казарму строгий и требовательный командир. Он окинул их орлиным взглядом, как бы проверяя состояние своих войск. Так, вероятно, Наполеон проходил перед строем гренадер, читая в их глазах преданность и восхищение.
Все уже сидели на жестких полках тюремного вагона, когда вошел Сизов. И он прошел вдоль полок и поздоровался с каждым за руку. И только Тихомиров не протянул ему руки. Сизов сделал вид, что не заметил этого. А может быть, он так был преисполнен сознания своей значительности, что не мог допустить даже мысли, что Тихомиров зол на него. Так или иначе, он, наклонившись к Тихомирову, прошептал ему несколько слов. Васильев не слышал их. Наверно, слова, которые может шепнуть руководитель подпольной организации рядовому функционеру. Какой-нибудь совет, как себя держать на процессе, в чем признаваться и что отрицать. Вероятно, что-нибудь в этом роде. Тихомиров ответил ему отчетливо и громко:
— А почему, собственно, вы мне даете указания, гражданин Сизов? Вы кто мне такой? Атаман?
Сизов еще больше выпятил грудь, еще дальше откинул голову и сказал:
— Мы с вами члены одной партии.
— Какой партии? — спросил Тихомиров. — Партии грабителей? Так это, кажется, называется не партия, а шайка или банда. Я, по крайней мере, знаю, что я бандит, и не скрываю этого. И как бандит понесу справедливое наказание. А вы не только бандит. Вы еще и жулик.
Все остальные участники ограбления отвели глаза и сделали вид, что не слышат. Сизов, ничего не ответив и не теряя своего горделивого вида, топорщась и пыжась, кажется, еще больше, чем раньше, отошел и сел на свое место.
В Москве Иван передал своих подследственных сотрудникам ГПУ. Ему сказали, что он должен зайти на Лубянку. Его будут ждать в бюро пропусков.
Действительно, его ждали. Молодой сотрудник повел его по длинным коридорам, и Васильеву неудобно было спросить, к кому, собственно, его ведут. Его ввели в приемную. Другой сотрудник, сидевший за письменным столом, встал и открыл перед ним большую тяжелую дверь.
Высокий, очень худой человек вышел из-за стола и пошел навстречу Васильеву. У него была острая, клинышком, бородка и очень усталые глаза. Васильев почувствовал себя неудобно. Он знал этого человека, лицо его было ему удивительно знакомо, и все-таки, только пожав сухощавую энергичную руку, он понял наконец, что перед ним Феликс Дзержинский. Дзержинский пригласил его сесть и сел сам.