— За твой счет, Шмая, в счет крыши…
По правде сказать, кровельщик был ошарашен. Знал бы, что все это кончится таким непредвиденным расходом, не стал бы ничего рассказывать. «Бог ты мой, — думал Шмая, — если каждая история, которую я буду рассказывать, обойдется в бутылку водки, булку и колбасу, никаких заработков не хватит». Но Хацкель уже отмерял пальцем половину содержимого бутылки и желал кровельщику, чтоб эта бутылка была не последней, и чтобы все были живы-здоровы, и чтобы легче стало жить на свете…
Выпив, балагула крякнул, вытер рукавом губы и передал сороковку соседу, сказав при этом:
— Пей на здоровье, Шмая-разбойник, раз ты воскрес из мертвых! И кстати, давай расцелуемся, чтобы мы с тобой всегда жили в дружбе… Все-таки оба вернулись с такой страшной войны… Давай дружить, а то в мире черт знает что творится. Сумасшедший дом какой-то… Кто знает, что нас ждет впереди… Вместе, говорят, даже батьку бить легче…
— Вот это золотые слова, Хацкель! Наконец-то ты заговорил как человек! А я, грешным делом, уже думал, что совесть свою ты растерял на дорогах, когда с пассажиров дерешь три шкуры… В самом деле, кто знает, что принесет нам завтрашний день и что нам готовят эти Керенские, Милюковы, Корниловы и прочая мерзость… Давай дружить, держаться ближе друг к другу…
Тронутый сердечными речами балагулы, Шмая залпом опорожнил бутылку.
Они еще посидели, поговорили, и Шмая, поднявшись, почувствовал, что земля у него под ногами начинает колебаться. Тогда он попрощался с соседом, собрал свой инструмент, пообещав завтра закончить работу, и неторопливо направился домой.
Черные глаза его блестели, солдатская фуражка съехала набекрень, а вылинявшая гимнастерка была расстегнута. Ведро с инструментом, которое кровельщик волочил по булыжнику, громко тарахтело, будоража заснувшие улочки и людей, которые теперь жили в постоянной тревоге и страхе.
Была уже ночь. Мрачное небо раскинулось над местечком. Ни луны, ни звезд. Впрочем, наш Шмая-разбойник теперь ничего не замечал по той простой причине, что он даже не мог попасть на дорогу, которая привела бы его к родному дому. Как он ни старался обнаружить свое жилище, это ему не удавалось, и дорога вывела его на другой край местечка, к старому кладбищу. Он долго блуждал по безлюдным улочкам. Нигде ни огонька, хоть глаз выколи.
В округе появились банды. Убивают, грабят, устраивают налеты. Твердой власти пока нет и в помине. Люди в тревоге. Все чего-то ждут, а чего — сами не знают. Правда, собираются в домах группками рабочие парни — сапожники, портные, бондари, о чем-то шепчутся, но все держат в секрете. Тайком сносят оружие, в кузнях куют кинжалы, шашки. А к чему все это, кто его знает!
И должно же было так случиться, чтобы такое красивое местечко, где столько добрых, работящих, веселых и жизнерадостных людей, стояло в стороне от большого города, больших дорог, где все нынче кипит, как в котле, все пошло вверх дном…
А все-таки трудно жить здесь, тревожнее, чем в больших городах, где ночи, кажется, не тянутся так долго, как тут…
И в такую ночь шагает Шмая-разбойник по уснувшему местечку, притихшему, настороженному, охваченному страхом перед наступающим днем.
Он уже несколько раз прошел мимо своего дома, но не узнал его и пошел дальше, негромко напевая запомнившуюся ему с воины солдатскую грустную песенку о бравом казаке и славной девчине. Он осматривается по сторонам, будто в чужой край попал, и начинает напевать громче. На сей раз уже не песенку о казаке и милой девчине, а другую:
Но что это такое? Кажется, еще кто-то поет эту песню? Или ему только послышалось? Нет, в самом деле, кто-то поет, да еще как! И разбойник обрадовался, узнав в певце нового друга. Балагула стоял на пороге своего домика в нижнем белье и, смеясь, подпевал:
Шмая-разбойник покачал головой:
— Вот какая неразбериха!.. Сколько хожу, а все на одно место возвращаюсь… Выходит, правду ученые люди говорят, будто земля наша круглая, как шар… Раньше я не верил…
— А я уже успел выспаться… — рассмеялся балагула, беря соседа под руку и направляясь с ним к его улочке, которая находилась совсем близко. — И сон мне приснился, будто длинноногий врач малюет у тебя на груди крест… Ну, как это ты пел: «Соловей, соловей, пташечка…»
Разбитый, с тупой болью в висках, Шмая только поздно ночью попал к себе домой. Он без шума поставил ведро с инструментом возле печи, снял гимнастерку, запыленные солдатские сапоги и повалился на деревянный топчан. В голове вертелась песня о казаке, который, уходя на войну, распрощался с черноокой девчиной, подарившей ему вышитый платочек. Кости казака гниют где-то в поле под тополем, а девчина осталась на белом свете одна-одинешенька…
В доме с закрытыми ставнями и непогашенной коптилкой, чадившей всю ночь, было душно. Двое малышей спали и видели сладкие сны, а Фаня, стройная, смуглолицая жена Шмаи, которая выглядит совсем невестой, подняла на него глаза, покрасневшие от бессонных ночей, проведенных за шитьем чужих платьев, и ни слова не сказала. Она хорошо знала своего мужа, хоть за годы войны и отвыкла от него. Когда он заходит в дом, не поздоровавшись, не пошутив, и без ужина валится на топчан, она молчит и только изредка бросает на него удивленный взгляд.