– Аминь!..
– Бог справедлив!
– Да!..
– Он говорит мне: «Огастес сейчас со Мной!»
– Хвала Иисусу!..
– «И Я, ваш Господь и Спаситель, покараю тех, кто причинил боль брату Моему Огастесу! Ибо Я есть Господь!»
– Славься, Господи!..
Закончив метать громы и молнии, преподобный Тибодо Джосайя Хартстоун III затягивает гимн «День прошел и ушел», и прихожане с жаром подхватывают. В их голосах мешаются радость и гнев, божья любовь, расстройство и страсть, подобных которым Мэри Пэт прежде никогда не слышала. От напора содрогается пол, содрогаются скамьи, содрогаются даже сами стены церкви.
После гимна с переднего ряда встает Реджинальд Уильямсон, отец Огги, и направляется к аналою. Это высокий изящный мужчина, Мэри Пэт несколько раз видела его и всегда поражалась, как в нем сочетаются смиренность и уверенность. Теперь же ее поражает невыразимая бездна отчаяния в его глазах, видимая даже с галерки. Но это не отчаяние утратившего надежду, это отчаяние того, кто был оставлен. Первое – проявление слабости, второе – острый нож. Те, кто сдался, покорны судьбе, но те, кто лишился всего, ожесточаются.
– Огги был обычным ребенком, – начинает Реджинальд; микрофон гулко разносит его приглушенный голос. – Подростком, бывало, не слушался, но поводов для тревоги не подавал. Любил маму. Ссорился с сестрами. Да уж, всякое случалось… – Он коротко усмехается. – Окончил школу, правда, не с теми оценками, с которыми чернокожему мальчишке дали бы стипендию в колледже. Поэтому пошел работать в тот универмаг, решил продвигаться по руководящей линии. Надеялся когда-нибудь стать главой всей сети в Новой Англии. – Реджинальд поднимает голову и смотрит куда-то вдаль над присутствующими. – Любил одежду наш Огги.
По церкви прокатывается тихий смешок.
– Вот-вот… – произносит отец. – «Тряпками» их называл. Уже с детства был привередлив ко всем своим шмоткам. Обожал панамки, блестящую обувь – всегда начищал туфли, чтобы сверкали, будто четвертаки, – все эти рубашки с гигантскими воротниками… Пару недель назад зацепился штаниной за дверной косяк, и что думаете? Сам сел и заштопал дыру. Я ему: «Сын, чего б тебе не купить пару брезентовых рабочих брюк и больше не переживать, что порвутся?» А он мне: «Ты что, па, а если я умру в рабочих брюках?»
Реджинальд замолкает, а с ним затаили дыхание и все собравшиеся: ждут, к чему он клонит.
Реджинальд наклоняется ближе к микрофону и, слегка задыхаясь, продолжает:
– Он не хотел умереть в брезентовых брюках. Так и случилось. Зато он умер, попав в Южный Бостон. Хотя нет, попал он туда живой. А потом его убили… И хоть Господь учит нас прощать если и не сам грех, то грешников, но я вам скажу: в жопу грешников!
Народ на скамейках начинает возиться и перешептываться. Преподобный Тибодо Джосайя Хартстоун III, возвышающийся у алтаря, натянуто улыбается, но весь напрягся, будто готовый броситься и выхватить микрофон.
– Что должно измениться? – неожиданно тихо вопрошает Реджинальд Уильямсон. – Когда? Где? Как?.. Люди не убивают своих сородичей. Это требует насилия над собой. Это тяжело.
Он отступает от аналоя и замирает, зажав себе рот ладонью, как будто не хочет говорить дальше. В конце концов все-таки возвращается к микрофону:
– Легко убить только того, кого считаешь чужим. И… и нич… ничего не изменится, пока нас не будут считать такими же людьми, как они. Пока в нас будут видеть чужих. – Он опускает голову. – Ничего не изменится.
«Но вы и есть чужие», – врывается непрошеная мысль. И как бы Мэри Пэт ни пыталась прогнать это слово из головы, оно продолжает настойчиво звучать: «Чужие. Чужие. Чужие».