– Вы же знаете, что я никогда их не разделял.
Во второй половине дня новость объявили в Лос-Аламосе по местной системе оповещения: «Внимание, внимание! Одно из наших изделий было успешно сброшено на Японию». Фрэнк Оппенгеймер услышал новость, стоя в коридоре у дверей кабинета брата. Первым делом у него вырвалось: «Слава Богу, не отказала». Прошло всего несколько секунд, и до него дошел «весь ужас убийства массы людей».
Рядовой Эд Доти описал сцену в письме родителям таким образом: «Последние 24 часа выдались очень волнительными. Все взбудоражены до крайности – я такого никогда прежде не видел. <…> Люди выходили в коридор и бродили кругами, как толпы на Таймс-сквер в Нью-Йорке. Все искали радиоприемник». Вечером в лекционный зал набилось много народу. Один из младших физиков, Сэм Коэн, запомнил, как толпа криками и топотом призывала Оппенгеймера выйти на сцену. Все ожидали, что он по привычке появится из бокового крыла. Однако Оппенгеймер избрал более картинный выход – через центр зала. На сцене он сцепил руки и, как боксер-профессионал, победоносно потряс ими над головой. Коэн запомнил его слова: «Пока еще рано судить о результатах, но я уверен, что японцам они пришлись не по вкусу». Толпа взорвалась радостными воплями и ревом выразила одобрение, когда Оппи сказал, что «гордится» всеобщим успехом. По словам Коэна, «он [Оппенгеймер] жалел лишь о том, что бомбу не получилось сделать вовремя и сбросить на немцев. Эта реплика буквально сорвала крышу».
Роберту как будто поручили играть роль, для которой он был совершенно не пригоден. Ученые не генералы-завоеватели. Но и он по-человечески не мог не ощутить волнение от успеха. Оппи, как сказочный герой, нашел золотое кольцо и размахивал им над головой. К тому же аудитория жаждала видеть его раскрасневшимся и ликующим. Радость длилась недолго.
У тех, кто совсем недавно наблюдал вспышку и ударную волну взрыва в Аламогордо, новость с тихоокеанского театра войны не вызвала ликования, как если бы испытание в Аламогордо исчерпало весь запас охов и ахов. Других новость только отрезвила. До Фила Моррисона она дошла на базе в Тиниане, где он помогал готовить и загружать бомбу в «Энолу Гэй». «В тот вечер лос-аламосские устроили попойку, – вспоминал Моррисон. – Шла война, мы одержали военную победу, и у нас имелось полное право ее отметить. Но я помню, как сидел… на краешке полевой койки… и думал о том, что происходило по ту сторону, каким этот вечер был для Хиросимы».
Впоследствии Элис Кимбалл Смит настаивала, что «в Лос-Аламосе определенно никто не ликовал по поводу Хиросимы». И тут же признавала, что «несколько человек» попытались организовать выпивку в мужском общежитии. Попытка закончилась «памятным фиаско». Люди либо не приходили, либо спешили побыстрее уйти. Надо уточнить, что Смит пишет только об ученых, которые по сравнению с военными реагировали сдержанно. Доти писал домой: «Все кругом отмечают, меня пригласили на три застолья, я успел только на одно. <…> Сидели до трех утра». Он писал: «Люди рады, очень рады. Мы слушали радио, плясали и снова слушали… смеялись, смеялись от каждого слова». Оппенгеймер пришел на одно из торжеств, но, уходя, заметил в кустах предельно расстроенного коллегу-физика – его неудержимо рвало. Роберт понял: настало время держать ответ.
Роберта Уилсона новость о Хиросиме привела в ужас. Он всегда был против использования такого оружия и твердо надеялся, что до этого дело не дойдет. В январе Оппенгеймер убедил его продолжить работу, но с уговором, что бомбу всего лишь испытают. При этом он знал, что Оппенгеймер участвовал в заседаниях временного комитета. Умом Уилсон понимал, что Оппи не в состоянии что-либо твердо обещать, ведь решение принимали генералы, военный министр Стимсон и в конечном счете – президент. И все-таки он не мог избавиться от ощущения, что его предали. «Когда бомбу взорвали над Японией безо всякого обсуждения или мирной демонстрации ее мощи японцам, – писал Уилсон в 1958 году, – я почувствовал себя обманутым».
Жена Уилсона Джейн услышала новость о Хиросиме в Сан-Франциско. Поспешив назад в Лос-Аламос, она встретила мужа поздравлениями и улыбками, но он, по ее словам, был «очень подавлен». Через три дня еще одна бомба разрушила Нагасаки. «Люди ходили и стучали в крышки от мусорных баков, – вспоминала Джейн. – Муж к ним не присоединялся, он был угрюм и опечален». Боб Уилсон вспоминал, что «чувствовал себя больным… до такой степени, что хотелось, знаете ли, блевать».
Уилсон был не одинок. «С течением времени, – писала Элис Кимбалл Смит, жена лос-аламосского металлурга Сирила Смита, – нарастало чувство омерзения, а с ним – даже для тех, кто верил в оправданность бомбардировки как способа побыстрее закончить войну – пронзительное личное осязание зла». После Хиросимы многие на плоскогорье были охвачены сиюминутным радостным порывом. Однако после бомбежки Нагасаки, по наблюдениям Шарлотты Сербер, лабораторию охватило почти физически ощутимое уныние. Вскоре прошел слух, что Оппи назвал «атомную бомбу настолько ужасным оружием, что новых войн больше не будет». Осведомитель ФБР 9 августа сообщил, что Оппи превратился в «сплошной комок нервов».
Восьмого августа 1945 года, как было обещано Сталиным на Ялтинской конференции Рузвельту и на Потсдамской Трумэну, Советский Союз объявил войну Японии. У воинственно настроенных советников императора, утверждавших, что Советский Союз можно убедить помочь Японии выторговать более мягкие условия, чем те, что вытекали из американской доктрины безоговорочной капитуляции, это событие выбило почву из-под ног. Двумя днями позже, через сутки после разрушения Нагасаки плутониевой бомбой, японское правительство направило предложение о капитуляции с единственным условием – гарантией сохранности императорского статуса. На следующий день союзники согласились внести в акт безоговорочной капитуляции поправку: власть императора будет «подчинена верховному командованию союзных держав…». 14 августа радио Токио объявило о принятии правительством этой поправки и о согласии капитулировать. Война закончилась. Прошло всего несколько недель, и журналисты с историками принялись спорить, можно ли было окончить ее на тех же условиях и в те же сроки, но без бомбежек.
На следующие выходные после бомбардировки Нагасаки в Лос-Аламос приехал Эрнест Лоуренс. Он застал Оппенгеймера уставшим, мрачным и погруженным в раздумья о случившемся. Старые друзья заспорили о бомбе. После напоминания, что именно Лоуренс предлагал ограничиться одной лишь демонстрацией и что предложение заблокировал Оппи, последний съязвил, что Лоуренс угождает одним только богатым и сильным. Лоуренс попытался успокоить друга доводом, что из-за ужасной природы бомбы ее никогда больше не используют.
Отнюдь не убежденный, Оппенгеймер весь остаток выходных провел за составлением доклада научно-исследовательской группы военному министру Стимсону. Вывод звучал пессимистично: «…по нашему твердому убеждению, невозможно найти такие военные меры противодействия, которые бы эффективно предотвратили доставку атомного оружия». В будущем эти устройства – и без того крайне разрушительные – станут только мощнее и смертоноснее. После победы Америки прошло всего три дня, а Оппенгеймер уже говорил Стимсону и президенту, что у страны нет защиты от нового оружия: «Мы не только не способны наметить программу, которая обеспечила бы для страны гегемонию в области атомного оружия на десятилетия вперед. Мы одинаково не способны сделать так, чтобы такая гегемония, даже в случае ее достижения, оградила нас от жесточайших разрушений. <…> Мы считаем, что безопасность страны, в отличие от ее способности к нанесению ущерба силам противника, не может полностью или даже главным образом полагаться на научно-технические достижения. Она может основываться только на полном преодолении опасности войны в будущем».
На следующей неделе Оппенгеймер лично доставил письмо в Вашингтон, где встретился с Ванневаром Бушем и порученцем военного министра Джорджем Харрисоном. «Момент был выбран неудачно, – писал Роберт Лоуренсу в конце августа, – слишком рано для полной очевидности». Он пытался объяснить бесплодность дальнейших работ по проекту атомной бомбы. Намекал, что бомбу следовало объявить вне закона – «как поступили с отравляющими газами после Первой мировой войны». Однако он не встретил понимания у тех, с кем встречался в Вашингтоне. «После бесед у меня сложилось четкое впечатление, что дела в Потсдаме пошли хуже некуда и русских не удалось заинтересовать вопросами сотрудничества или контроля».
По большому счету он вообще сомневался, что в этом направлении предпринимались какие-либо усилия. Перед отъездом из Вашингтона Роберт мрачно заметил, что президент ввел запрет на разглашение любых сведений об атомной бомбе, а госсекретарь Бирнс, прочитав письмо, адресованное Трумэну, объявил, что в сложившейся международной обстановке «не остается иной альтернативы, кроме как на всех парах продвигать вперед программу МИО [Манхэттенского инженерного округа]». Оппи вернулся в Нью-Мексико еще более подавленным, чем прежде.
Через несколько дней Роберт и Китти уехали в «Перро Калиенте», свой бревенчатый дом поблизости от «Лос-Пиньос», где целую неделю пытались разобраться в последствиях двух последних невероятно напряженных лет. За последние три года они впервые смогли побыть наедине. Роберт воспользовался возможностью, чтобы разобрать личную переписку и ответить на письма старых друзей, многие из которых лишь недавно узнали из газет о том, чем он занимался во время войны. Он написал бывшему учителю Герберту Смиту: «Поверьте мне, это начинание не обошлось без дурных предчувствий, они давят на нас сегодня тяжким грузом. От будущего, так много обещавшего, теперь рукой подать до отчаяния». В аналогичном ключе было выдержано письмо бывшему соседу по комнате в Гарварде Фредерику Бернхейму: «Мы сейчас на ранчо, в серьезном, но не очень оптимистичном поиске душевного равновесия. <…> Похоже, нас ожидает много головной боли».
Седьмого августа короткое письмо с поздравлениями прислал Хокон Шевалье: «Дорогой Опье, ты на сегодняшний день, пожалуй, самый знаменитый в мире человек…» Оппи ответил 27 августа на трех страницах. Шевалье отозвался о его письме, как о написанном с «нежностью и всегда существовавшей между нами неформальной близостью». Относительно бомбы Оппи писал: «Эту штуку нужно было сделать, Хокон. Ее требовалось открыто передать на благо общества в тот момент, когда люди по всему миру, как никогда прежде, жаждали мира и, как никогда прежде, были привержены технологии как образу жизни, разуму и пониманию того, что человек по своей натуре не одинокий остров». Приводя оправдания в свою защиту, он все равно чувствовал себя неуютно. «Обстоятельства тяжелы и не предвещают ничего хорошего, они намного сложнее, чем были бы, имей мы силу сделать мир таким, каким мы его себе представляем».
Оппенгеймер давно решил уйти с поста директора по науке. К концу августа он получил приглашения на работу в Гарвард, Принстон и Колумбийский университет, но внутренний голос призывал его вернуться в Калифорнию. «У меня есть чувство принадлежности к этому месту, и от него я, видно, уже никогда не избавлюсь», – писал он своему другу Джеймсу Конанту, ректору Гарвардского университета. Старые друзья по Калтеху, Дик Толмен и Чарли Лауритсен, уговаривали его вернуться на полную ставку в Пасадену. Поразительно, но формальное предложение места в Калтехе задержали ввиду возражений ректора университета Роберта Милликена. Оппенгеймер, написал он Толмену, плохой преподаватель, его прежние достижения в теоретической физике, вероятно, уже в прошлом; кроме того, на факультете в Калтехе, пожалуй, и без него хватает евреев. Однако Толмен и другие уговорили Милликена передумать, и предложение места было передано Оппенгеймеру 31 августа.
К этому времени Оппенгеймера пригласили вернуться в Беркли, где он действительно чувствовал себя как дома. Он все еще медлил. Оппи сказал Лоуренсу, что «не ладит» с ректором Робертом Г. Спраулом и проректором Монро Дойчем. Вдобавок ко всему отношения Роберта с заведующим кафедры физики Раймондом Бирджем были до того натянуты, что Оппи признался Лоуренсу в желании, чтобы Бирджа заменили кем-то другим. Лоуренс, недовольный проявлением заносчивости и высокомерия, осадил Оппи, предложив в таком случае самому не возвращаться в Беркли.
Оппенгеймер отправил Лоуренсу письмо с разъяснениями: «Я испытываю смешанные, грустные чувства по поводу нашей беседы о Беркли». Оппи напомнил старому другу, что всегда был бо́льшим «аутсайдером», чем он. «И эта часть моего характера не изменится, потому что я ее не стыжусь». Он еще не решил, как поступить, однако «очень сильная и очень негативная реакция» Лоуренса его насторожила.
В то время как фирменная марка «Оппенгеймер» приобретала мировую известность, человек, назвавший себя «аутсайдером», погружался в депрессию. Когда пара вернулась в Лос-Аламос, Китти рассказала подруге Джин Бэчер: «Ты не представляешь, какой это был для меня ужас. Роберт совершенно потерян». Бэчер эмоциональное состояние Китти напугало. «Ее пугала ужасная реакция [Роберта]».