Избранное

22
18
20
22
24
26
28
30

Хилый, маленький, тщедушный, с большой головой и пробивающимся пушком над губой и на щеках, издали он походил на мальчонку лет десяти, не больше. Но, даже подойдя ближе и вглядевшись в его помятое личико, выцветшие старческие глаза со сморщенной кожей под веками, вы не сразу могли определить, сколько ему лет.

Сидел он неподвижно как пень, но как-то странно размахивал правой рукой, ходила она у него взад-вперед, как маятник.

— Сколько мальцу годков? — поинтересовался отец.

— Девятнадцать, — неслышно, одними губами ответил моц.

Казалось, горец нарочно говорит тихо, чтобы его не услышали. Наступило неловкое молчание.

Но на лице отца не дрогнул ли один мускул.

Он сплюнул и спокойно сказал:

— Я думал, меньше.

— Подменыш он! — сообщил моц.

Змея молчания проскользнула между людьми.

Отец поднял голову, повернулся всем телом и поглядел в лицо горцу, от этого удлиненного с широким, растянутым ртом лица и чуть кривоватых глаз веяло такой проникновенной глубинной скорбью, что оторопь брала. Это была скорбь человека, то ли прожившего безрадостно всю свою жизнь, то ли источившего тоской свою душу, как истачивает червь яблоко, печать уныния не сходила с его лица.

— Подменыши обычно недолго живут, в пять-шесть годков помирают, — сказал отец.

— Может, в наказание нам и зажился он так долго. И для того нам с женою ниспослано великое испытание, чтобы за это наказание на том свете грехи списались…

Близилась ночь.

Мать зажгла в кухне лампу. Сынишка моца все так же сидел на груде обручей, и рука у него беспрестанно ходила маятником взад-вперед, взад-вперед. Белая лошадь с прогнутой спиной и выдубленными боками торопливо щипала травку. Видно, за время своих переходов выучилась она быстро есть, чтобы успеть насытиться. А то не раз, видать, приходилось ей несолоно хлебавши убираться с поля домой, тянули ее с сочной травки за веревку, торопили, лупили поводьями по бокам: «Н-но, пошла!»

Моц растоптал ногой окурок, положил руки на колени и глянул в ту сторону неба, откуда всходила луна.

— И давно он у тебя, подменыш этот? — спросил отец.

— Почитай, девятнадцать лет минуло. Вот гляжу я на луну, — продолжал он, покачивая головой, — и вспоминается мне та самая ночь. Год тогда вышел голодный. С сенокоса зарядили дожди, и шли они беспрестанно до самого рождества. Живо мне все помнится. Утро вроде погожее, небо ясное, солнце светит, а к обеду набегут тучи, да как польет дождь: и льет, льет, льет, как из ведра. Кому успелось накосить сноп-другой пшеницы, приносил он домой, сушил и молотил на простыне да молол на ручной мельнице, не на мельницу же везти такую малость. У всех на поле все и погнило…

— И у меня на дворе сгнили два больших стога, один пшеницы, другой — овса с ячменем, — сказал отец.

— Хорошо еще, что поспел ты скосить. Тут у вас время бежит не так скоро, у нас быстрее, в тот год никто ничего не успел, никто ничего не собрал.