Чародей

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я ее сто лет не слышал, – сказал Родри, вытирая глаза. – Спасибо, Вина. Спасибо, Минни. Огромное спасибо.

Минни хихикнула и покраснела. Она постоянно хихикала и краснела. Миссис Гилмартин улыбнулась, и я вдруг увидел, что притянуло их с мужем друг к другу: их объединила музыка, эта сирена, которая постоянно заманивает людей на скалы неудачных браков.

– Пожалуй, я буду звать тебя Пайк, – сказал Брокки. – Не можем же мы так и звать друг друга Халла и Гилмартин, как будто мы до сих пор в школе. Имя Пайк тебе очень подходит.

И впрямь, с тех пор я для своих немногочисленных друзей стал Пайком.

15

Лето пробегало почти незаметно. Как часто бывает с летними днями в юности, я не припомню ни одного пасмурного. Я остался в чопорном старом Солтертоне, привечаемый, хоть и очень по-разному, Айрдейлами и Гилмартинами. Я поближе узнал отца Чарли – он показался мне весьма эксцентричным, ибо поведал, что, собираясь в любую поездку, даже на одну ночь, первым делом укладывает в чемодан огромный греческий словарь Лидделла и Скотта – вдруг понадобится проверить склонение слова. В моих глазах он стал человечнее. Греческие и римские классики были не просто программой, которую он преподавал студентам и редкому аспиранту, желающему посвятить жизнь науке; они были страстью мистера Айрдейла, а мне всегда нравились люди, питающие страсть к чему-либо. Разве без помощи классиков он выжил бы в осаде у безупречного вкуса своей жены? А так, я думаю, он созерцал Вкус платонически – как нечто имеющее отношение к миру чувств, но не существующее в мире мысли.

Я остался, предположительно, готовить Чарли к переэкзаменовке на осень. Если осенью он умудрится пересдать проваленные экзамены на сносную оценку, то ему откроется путь в университет. Мы зубрили химию, физику, алгебру и геометрию – самые упрощенные азы этих наук, Бог свидетель, – и мне великими усилиями удавалось хоть что-то вдалбливать Чарли. Но залитый солнцем сад – не самое удачное место для нудной зубрежки. Мы слишком много времени тратили на болтовню, и Чарли преподавал мне азы теологии, которую объявил царицей наук. Логика его изложения совершала кенгуриные прыжки, а вместо доводов он использовал волнующую риторику. Я протестовал. Он не обращал внимания на мои протесты. Но ему удалось меня убедить, что это тоже мир мысли, только другой, и даже посеять у меня в мозгах кое-какие мучительные сомнения по поводу логики и разума, которые я считал единственными возможными подходами к важным вопросам.

– Сведи все к этому, – сказал Чарли, – и твой мир рассыплется в прах.

Безверье наш век свелоК полнейшему умаленью —Лучше блуждающий огонек,Чем вовсе без освещенья[21].

– Кто это сказал? – спросил я.

– Эмили Дикинсон, если уж тебе непременно нужно знать. Хватит требовать ссылок на великих мудрецов и атрибутирования каждой цитаты. Я полагаю, ты этого набрался в «Сент-Хелен».

– Ну хорошо, если тебя устраивают блуждающие огоньки, это твое дело. Но я предпочитаю…

– И не надо стараться победить в каждом споре. Просто слушай и давай кое-чему отложиться в голове. Перестань рваться к победе; просто сиди в потоке слов и жди – вдруг что-нибудь да усвоится.

– Но, Чарли, я пытаюсь вбить тебе в голову азы, которые коренятся в доказанных фактах. Если бы все думали, как ты, то алгебра, геометрия, физика и химия… как ты там сказал… рассыпались бы в прах.

– О, какое это было бы счастье, – сказал он.

– Послушай… Мы пытаемся пропихнуть тебя в университет. Хоть в какой-нибудь. Если ты хочешь быть священником, других вариантов у тебя нету. Так что будь хорошим мальчиком и старайся усваивать материал.

И мы продолжали зубрить. Это было несправедливо: я по-настоящему сочувствовал его устремлениям, а он иногда обращался со мной так, словно я враг, тиранящий его какими-то пошлыми мелочами. Еще он иногда прибегал к нечестному приему: принимал ужасно больной и усталый вид, словно я требовал от него нечеловеческих усилий. Брокки никак не помогал. Если он присутствовал на уроках, то при каждом споре начинал кидаться из стороны в сторону, то презрительно называя мировоззрение Чарли поповскими сказками и лапшой на уши, то обращаясь ко мне как к твердолобому зануде, ставящему превыше всего азы науки и арифметику для младенцев, – хотя, Бог свидетель, я не такой. Чтобы побольнее уязвить меня, он цитировал Йейтса:

Ум умаляющий, враждебный, приземленный,Какого не бывает у святыхИ пьяниц… —

и уверял меня, что это самое лучшее описание такого презренного ума, как мой.

– Впрочем, если ты собираешься отпиливать людям ноги, то, наверно, такой ум тебе как раз подходит.

Это меня неизменно бесило, и порой казалось, что мы вот-вот поссоримся всерьез.

Но мог ли я на него сердиться, если он так откровенно рассказывал мне – с красноречием, которое было его наследством и талантом, – о трудностях своей семьи?