Сто лет одиночества

22
18
20
22
24
26
28
30

Альваро был первым, кто внял совету покинуть Макондо. Он продал все, даже цепного ягуара, который из домашнего патио скалил зубы на прохожих, и купил бессрочный билет на поезд, который всегда был в дороге. Почтовые открытки с разных вокзалов несли его восторги от мимолетных видений, мелькавших за окошком вагона, будто летели от него обрывки швыряемой в забвение длинной поэмы быстротечности: призрачные негры на хлопковых плантациях Луизианы, крылатые кони на голубых лугах Кентукки, греческие любовники в кровавых сумерках Аризоны, девушка в ярком свитере, писавшая акварели у озера Мичиган и махнувшая ему кисточкой — не на прощание, а с надеждой, ибо она не знала, что видит безвозвратный поезд. Потом, в субботу, уехали Альфонсо и Херман, с намерением вернуться в понедельник, но Аурелиано о них больше ничего не слышал. Через год после того, как уехал ученый каталонец, в Макондо из прежней компании оставался только Габриель, еще не знавший, куда податься. Он жил, пользуясь опасным добросердием Дьяволицы и регулярно отвечая на конкурсные вопросы какого-то французского журнала, обещавшего в качестве главной премии поездку в Париж. Аурелиано, получавший этот журнал, помогал ему находить ответы, иногда у себя дома, но чаще среди фаянсовых плошек в пропитанной валерьянкой единственной в Макондо аптеке, где жила Мерседес[128], тайная пассия Габриеля. Таковы были последние остатки прошлого, чья гибель не завершалась, ибо прошлое погибало, будто колеблясь, подтачивая себя изнутри, исчерпывая себя ежеминутно, но не будучи в состоянии исчерпаться раз и навсегда. Городок до того зачах, что, когда Габриель, выиграв конкурс, направился в Париж с парой башмаков, двумя сменами белья и полным собранием сочинений Рабле[129], ему пришлось махать рукой машинисту, чтобы поезд остановился и забрал его из Макондо. Старая Турецкая улица вконец опустела и стала местом, где последние арабы дожидались смерти, сидя у своего порога, не отступая от тысячелетнего обычая, хотя последний ярд ткани был продан много лет назад, а в темных витринах торчали одни обезглавленные манекены. Поселок Банановой компании, о котором, возможно, рассказывала Патриция Браун своим внукам по вечерам, с их нестерпимой скукой и маринованными огурцами, где-нибудь в Праттвилле (Алабама), превратился теперь в пустошь, поросшую бурьяном. Старый священник, заменивший отца Анхеля и чье имя ни для кого не представляло интереса, целыми днями лежал в гамаке брюхом кверху, ожидая, когда Господь Бог избавит его от артрита и тяжких сомнений, рождавших бессонницу, а тем временем крысы и ящерицы отвоевывали друг у друга право унаследовать соседний храм. В этом самом Макондо, забытом даже птицами и так плотно укрытом пылью и жарой, что было не продохнуть, Аурелиано и Амаранта Урсула, замурованные любовью и одиночеством, и одиночеством любви в доме, где трудно было заснуть под зубовный скрежет рыжих муравьев, были единственными счастливыми существами, самыми счастливыми в мире.

Гастон вернулся в Брюссель. Не дождавшись аэроплана и потеряв терпение, он в один прекрасный день уложил в чемоданчик все самое необходимое, включая пачки писем, и убыл, обещая вернуться воздушным путем, прежде чем все его привилегии будут переданы группе немецких авиаторов, которые представили властям провинции план перевозок, более многообещающий, чем проект Гастона. С первого дня любви Аурелиано и Амаранта Урсула использовали каждую минуту, которую проворонит супруг, чтобы остервенело любить друг друга при этих опасных встречах, которые почти всегда прерывались его возвращением. Но когда они остались в доме одни, то захлебнулись в наслаждениях без помех утоляемой похоти. Это была бешеная, сорвавшаяся с цепи страсть, заставлявшая кости Фернанды от ужаса греметь в гробу и державшая любовников в состоянии всегдашней готовности. Визги Амаранты Урсулы, ее песни в конвульсиях блаженства рвали тишину и в два часа дня в столовой, и в два часа пополуночи в кладовке. «Нет, больше всего мне больно оттого, — смеялась она, — что мы потеряли столько времени». В угаре страсти она видела, как муравьи опустошают сад, утоляют свой доисторический голод деревянными опорами дома, видела поток живой лавы, снова разлившейся по галерее, но взялась за дело только тогда, когда угроза нависла над ее спальней. Аурелиано забросил пергаменты, из дому снова не выходил и кое-как отвечал на письма ученого каталонца. Они потеряли чувство реальности, ощущение времени, нарушили ритм повседневных привычек. Они снова закрыли окна и двери, чтобы не возиться с раздеванием и одеванием, и разгуливали по дому так, как всегда хотелось Ремедиос Прекрасной, и нагишом катались по грязи в патио, а однажды едва не пошли ко дну, когда принялись заниматься любовью в бассейне. За короткое время они нанесли дому больший урон, чем рыжие муравьи: разбили в щепы диваны в гостиной, до дыр протерли гамак, выдержавший все приступы тоскливой походной любви полковника Аурелиано Буэндии, разодрали матрацы, вывалив на пол их белое нутро, чтобы надрывно дышать в бурях пера и пуха. Хотя Аурелиано был таким же свирепым любовником, как его соперник, командовала в этом адском раю Амаранта Урсула, словно бы ее тяга к безрассудным выдумкам и страсть к сильным ощущениям, сконцентрированные в любви, возродили ту сумасшедшую энергию, которую ее прабабка тратила на леденцовых зверушек. Впрочем, пока она выводила рулады от наслаждения и умирала от смеха над своими вывертами, Аурелиано становился все более молчалив и рассеян, ибо его страсть гнездилась глубоко и жгла нутро. Тем не менее оба достигали таких высот виртуозности, что, исчерпав силы в экзальтации, они получали не меньше удовольствия от передышки. И затевали культовые игры со своими телами, находя, что антракты в любви имеют массу неиспользованных возможностей, куда больше, чем при достижении желаемого. В то время как Аурелиано смазывал яичным белком напруженные груди Амаранты Урсулы или умащивал кокосовым маслом ее эластичные ляжки и ее персиковый живот, она играла в куклы с его великолепным крепышом, рисовала на нем губной помадой глаза, как у клоуна, а тушью для ресниц — усы, как у турка, и надевала галстучки и шляпки из серебряной бумаги. Как-то ночью они обмазались абрикосовым джемом, лизали друг друга, как собаки, и безумствовали в любовном экстазе на полу в галерее, пока на них не накинулось полчище муравьев-мясоедов, готовых сожрать их живьем.

В свободное от любви время Амаранта Урсула отвечала на письма Гастона. Он казался ей таким далеким и забытым, что о его возвращении и не думалось. В одном из первых писем он сообщил, что его партнеры действительно отправили аэроплан, но морское агентство Брюсселя по ошибке отгрузило его в Танганьику, где летательный аппарат вручили кочевому племени макондо[130]. Эта путаница породила огромные трудности: одни только поиски самолета могли затянуться года на два. Так что Амаранта Урсула исключила возможность неожиданного возвращения супруга. С другой стороны, для Аурелиано связь с внешним миром выражалась только в переписке с ученым каталонцем и в получении от Габриеля вестей, которые доставляла Мерседес, молчаливая аптекарша. Сначала вести приходили регулярно. Габриель остался в Париже, возместив стоимость обратного билета продажей старых газет и пустых бутылок, которые выкидывали горничные из неказистого отеля на улице Дофина. Аурелиано мог себе легко представить приятеля, снимавшего свой свитер с высоким воротником-гармоникой только тогда, когда холмы Монпарнаса заполнялись весенними влюбленными, мог живо вообразить, как Габриель сидит днем и пишет ночью, стараясь одурачить голод, в комнатке, пропахшей вареной цветной капустой, там, где, наверное, умер Рокамадур[131] . Однако его послания становились все менее вразумительными, а письма от каталонца — все более редкими и грустными, и Аурелиано привык думать о них так же, как Амаранта Урсула думала о муже, и они оба продолжали плавать в пустой вселенной, где единственной радостью, повседневной и вечной, была любовь.

Настоящим взрывом в этом мире блаженного бездумия стало известие о возвращении Гастона. Аурелиано и Амаранта Урсула протерли глаза, копнули собственные души, глянули друг на друга и поняли, что стали чуть ли не единым целым и предпочли бы смерть разлуке. Тогда она отправила мужу письмо, где изложила обе правды, противоречившие одна другой: ей снова очень хотелось увидеть его и доказать свою любовь, но в то же время она считает, что само небо велит ей жить с Аурелиано. Вопреки тому, чего они ждали, Гастон прислал наставительный, почти отеческий ответ на двух страницах, предупреждая об изменчивой природе страсти, а напоследок коротко и ясно пожелал им быть такими же счастливыми, каким он был сам в своей недолгой супружеской жизни. Его шаг был настолько неожиданным, что Амаранте Урсуле стало дурно: она почувствовала себя оскорбленной мужем, которому сама же дала повод бросить себя на произвол судьбы. Еще больше она расстроилась через полгода, когда Гастон снова прислал письмо, из Леопольдвиля[132], где наконец отыскал аэроплан, и теперь просил — ни более ни менее — переправить ему его велосипед, который из всего того, что было им оставлено в Макондо, вызывал у него самые нежные чувства. Аурелиано терпеливо утешал обозленную Амаранту Урсулу, стараясь показать себя хорошим мужем и в бурю, и в штиль, а повседневные заботы, которые на них навалились, когда растаяли деньги Гастона, связали их чувством глубокой привязанности, которое не было таким ослепляющим и дурманным, как страсть, но позволяло любить друг друга и быть счастливыми, как в бурные времена похотливых забав. В ту пору, когда умерла Пилар Тернера, они ждали ребенка.

В тиши беременности Амаранта Урсула принялась мастерить на продажу ожерелья из рыбьих позвонков. Но, за исключением Мерседес, которая купила дюжину ниток, других охотников не нашлось. Аурелиано впервые в жизни осознал, что его способность к языкам, его энциклопедические знания, его феноменальный дар вспоминать мельчайшие детали неизвестных ему мест и событий так же бесполезны, как шкатулка с драгоценными камнями его жены, которые стоили, наверное, не меньше, чем все добро, которое было тогда у всех последних обитателей Макондо, вместе взятых. Хотя Амаранта Урсула не утратила ни своего жизнелюбия, ни своей склонности к любовным шалостям, она заимела привычку сидеть после обеда в галерее, проводя там бессонную, созерцательную сьесту. Аурелиано был вместе с ней. Иногда они так сидели и молчали до сумерек, совсем рядом, не спуская глаз друг с друга, любя в покое так же сильно, как прежде любили в буйстве. Неуверенность в своем будущем направляла их думы к прошлому. Они видели себя в раю, утонувшем в дожде, они шлепали босиком по лужам в патио, убивали ящериц и вешали их на Урсулу, играли в ее похороны, и эти воспоминания доказывали им, что они были счастливы вместе чуть ли не с младенчества. Погружаясь в прошлое, Амаранта Урсула вспомнила тот день, когда она вошла в ювелирную мастерскую, а ее мать сказала ей, что маленький Аурелиано ничей сын, его нашли в корзине на реке. Хотя эта версия теперь казалась им маловероятной, у них не было оснований заменить ее более достоверной. Но зато, обсудив все «за» и «против», они были твердо уверены, что Фернанда не могла быть матерью Аурелиано. Амаранта Урсула предположила, что он сын Петры Котес, о которой в доме ходили самые грязные толки, и эта мысль неприятно резанула их по сердцу.

Уверенность в том, что жена приходится ему сестрой, все больше терзала Аурелиано, и он совершил набег на церковные книги, чтобы в полусгнивших, источенных жучками архивных страницах отыскать следы своего происхождения. Самая старая запись о рождении, которую он нашел, относилась к Амаранте Буэндия, крещенной уже в подростковом возрасте отцом Никанором Рейной в ту пору, когда тот старался доказать существование Бога при помощи манипуляций с чашкой шоколада. Аурелиано вдруг подумал, что он может быть одним из тех семнадцати Аурелиано, записи о рождении которых были разбросаны по четырем церковным книгам, но даты крещения были очень давними и не подходили ему по возрасту. Глядя, как он с трясущимися руками блуждает по лабиринтам кровных связей, святой отец-подагрик сочувственно обратился к нему из своего гамака и спросил, как его зовут.

— Аурелиано Буэндия, — ответил тот.

— Тогда не убивайся и не трать время, — с твердой убежденностью произнес священник. — Много лет тому назад здесь одна улица носила это имя, и отсюда пошел обычай давать детям имена по названиям улиц.

Аурелиано задрожал от злости.

— А! — сказал он. — Значит, и вы не верите.

— Чему?

— Тому, что полковник Аурелиано Буэндия разжег тридцать две гражданские войны и все их проиграл, — ответил Аурелиано. — Что солдатня окружила и расстреляла три тысячи работников и что трупы увезли в двухстах товарных вагонах, чтобы сбросить в море.

Священник смерил Аурелиано жалостливым взглядом.

— Ох, сын мой, — вздохнул он. — С меня хватило бы веры в то, что ты и я сейчас существуем.

Таким образом Аурелиано и Амаранта Урсула остановились на версии с корзинкой, и не потому, что она им представлялась правдивой, а потому, что исключала все страхи и сомнения.

По мере того как беременность прибавляла во времени, они превращались в единое существо, все больше вживались в одиночество дома, которому не хватало последнего порыва ветра, чтобы рухнуть. Они ограничили свое обитание реальным пространством — начиная от спальни Фернанды, где перед ними уже представали прелести оседлого образа любви, и кончая началом галереи, где Амаранта Урсула сидела и вязала чепчики и чулочки для новорожденного, а тихий Аурелиано отвечал на редкие письма ученого каталонца. Все остальные помещения уступили безудержному натиску тлетворности. Ювелирная мастерская, комната Мелькиадеса, укромные и непритязательные покои Санта Софии де ла Пьедад оказались в глубинах домашней дремучей сельвы, влезть в которую никто бы не осмелился. Осажденные прожорливой природой, Аурелиано и Амаранта Урсула продолжали ухаживать за душицей и бегониями и защищали свой мирок, возводя известковые насыпи, роя последние окопы в этой вековечной войне людей с муравьями. Длинные, давно не стриженные волосы, коричневые пятна, усеявшие лицо, опухлость ног, полнота, портившая ее любвеобильное гибкое тело, лишили Амаранту Урсулу девичьего облика тех времен, когда она явилась домой с клеткой злополучных канареек и с мужем на привязи, но не убили живость ее духа.

— Черт побери! — как всегда, хохотала она. — Кто бы мог подумать, что мы и вправду станем жить не лучше каннибалов!

Последняя нить, которая связывала их с миром, оборвалась на шестом месяце беременности, когда они получили письмо, по всей видимости не от ученого каталонца. Письмо было отправлено из Барселоны, но конверт надписан синими чернилами и четким официальным почерком и выглядел невинно и безлико, как пакет от врага. Аурелиано выхватил его из рук Амаранты Урсулы, готовой вскрыть конверт.

— Не надо, — сказал он. — Не хочу читать.

Предчувствие его не обмануло, ученый каталонец писем больше не присылал. Чужое послание, никем не прочитанное, отданное в распоряжение жучков, осталось лежать на полке, где Фернанда иногда забывала свое обручальное кольцо, и там гибло, снедаемое холодным огнем заключенной в нем дурной вести, а одинокие любовники продолжали плыть против течения времени, того уходящего времени, незамоленного и пагубного, которое напрасно тратило себя в попытках подтолкнуть их к пропасти разочарования и забвения. Предвидя такую опасность, Аурелиано и Амаранта Урсула все последние месяцы проводили вместе, держась за руки, завершая верной любовью сотворение сына, начатое разнузданной похотью. Ночами, в объятиях друг друга, их не пугали ни шумные подлунные нашествия муравьев, ни шуршание жучков, ни постоянный тонкий свист дикой зелени в соседних комнатах. Часто их будило копошение покойных. Было слышно, как Урсула сражается с зовом плоти, желая иметь здоровое потомство, как Хосе Аркадио Буэндия ищет химерическую суть великих изобретений, как молится Фернанда, как звереет полковник Аурелиано Буэндия от подлостей войны и от золотых рыбок, как Аурелиано Второй беснуется в одиночестве среди шума и гама пирушек, и тогда они поняли, что безумные увлечения сильнее смерти, и опять стали чувствовать себя счастливыми в уверенности, что не перестанут любить друг друга и в обличье духов, долго-предолго после того, как новые виды животных отвоюют в будущем у насекомых тот горький рай, который насекомые уже почти отвоевали у людей.