Сто лет одиночества

22
18
20
22
24
26
28
30

– Скоро шесть, — сказал он и направился к двери.

Врач у окна не шевельнулся, и все же казалось, будто он, когда начал говорить, вытянутой рукой преградил священнику дорогу:

– Падре, как-нибудь ночью, положа руку на сердце, спросите себя, не пытаетесь ли вы лечить моральные раны пластырем.

Падре Анхель не мог скрыть страшного приступа удушья, сдавившего ему грудь.

– В час кончины, — сказал он, — вы узнаете, доктор, сколько весят эти ваши слова.

Он пожелал доктору спокойной ночи и вышел, тихо закрыв за собой дверь.

Ему никак не удавалось сосредоточиться на молитве. Когда он уже запирал церковь, Мина подошла к нему и сказала, что за два дня поймалась только одна мышь. У него было впечатление, что мыши в отсутствие Тринидад очень расплодились и теперь грозят подточить самое основание храма, хотя Мина ставит мышеловки, отравляет сыр, разыскивает следы помета и заливает асфальтом новые норы — ей помогал их находить сам падре.

– Вложи в свой труд хотя бы немного веры, — сказал он, — и мыши пойдут в мышеловки, как овечки.

Он долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Нервы его от долгого бодрствованья были напряжены до предела, и он с неумолимой остротой ощущал горькое чувство поражения, которое заронил в его сердце доктор. Это чувство, беготня мышей в храме и гробовая тишина комендантского часа с неодолимой силой увлекали его в водоворот того воспоминания, которого он больше всего страшился.

Его, только недавно прибывшего в городок, разбудили среди ночи, чтобы он дал последнее напутствие Норе Хакоб. В спальне, готовой принять ангела смерти — там уже не осталось ничего, кроме распятия, повешенного над изголовьем кровати, и ряда пустых стульев у стен, — он выслушал трагическую исповедь, спокойную, точную и подробную. Умирающая рассказала, что ее муж, Нестор Хакоб, не отец девочки, которую она только что родила. Падре Анхель согласился дать ей отпущение грехов, только если она повторит свой рассказ и произнесет слова покаянья в присутствии мужа.

X

Повинуясь энергичным командам директора цирка, рабочие вырвали из земли шесты, и со звуком, похожим на жалобный свист ветра среди деревьев, купол шапито величественно опал. Когда взошло солнце, все уже было упаковано, мужчины грузили на баркасы зверей, а женщины и дети завтракали на сундуках. Раздался первый гудок, и следы очагов на пустыре остались единственным свидетельством того, что через городок прошло нечто похожее на доисторическое животное.

Алькальд в эту ночь не спал. Сперва он наблюдал с балкона, как грузится цирк, а потом смешался с толпой на набережной. Он был по-прежнему в военной форме, глаза его от недосыпания покраснели, и лицо от двухдневной щетины казалось мрачней обычного.

С палубы баркаса его увидел директор цирка.

– Всего наилучшего, лейтенант! — крикнул он. — Оставляю вам ваше царство!

Он был в широком блестящем халате, придававшем его круглому лицу что-то священническое; на руку у него был намотан хлыст.

Алькальд подошел к самой воде.

– Очень сожалею, генерал! — разводя руками, невесело отозвался он. — Скажите, пожалуйста, почему вы уезжаете?

Он повернулся к толпе и громко объяснил:

– Я отменил разрешение, потому что он не захотел дать бесплатное представление для детей.