M/F Энтони

22
18
20
22
24
26
28
30

– С цирком приехал. Другое дело, как этот цирк умудрился пробраться при наших законах? Животные и прочее. Подрывные иностранцы. Клоуны и тому подобное. Сам именуется Трусливый Царь Зверей. Вот именно, зверей. Хотя мог, в моем понимании, заманить, как диковинку, доктора Гонци. В моем понимании, доктор Гонци правильно разозлился, а этот в ответ разозлился неправильно. На мой взгляд, нельзя себя так вести.

– Это, – сказал я, – нечестно. Это был кто-то другой. Доктор Гонци был в депрессии. Собирался покончить с собой. Настроился на убийство.

– Насчет вот этого свистка, – сказал инспектор, помахивая свистком.

– Мистер Тьма, – сказал я. – Нет, стойте… Мистер Дункель.

– Ну вот, – с большим удовлетворением сказал сержант. – Этот самый Дункель – директор. В моем понимании или по моей рекомендации надо его ненадолго упрятать, а Дункель пусть его домой заберет. То есть дать ему время. Видишь, Дункеля он точно знает. Это доказывает, кто он такой; вопрос, я бы сказал, дедукции или логического заключения.

– Точно, – сказал инспектор и обратился ко мне с холодным профессиональным спокойствием: – Повзрослей, парень. Не получается врать полиции. У нас приличное общество, мы умеем с неприличными разбираться. Уведите его.

Он повернулся к какой-то коробке для входящей корреспонденции с демонстративным отвращеньем и деловитостью. Два констебля расслабились, как бы снова очнувшись от долгих чар, стали толкать меня и погонять к полосатой пластиковой занавеске. Сержант совсем другим тоном сказал:

– Старик Фергюсон колбасил нынче, Джек.

– Танталически и иттрически?

Так это прозвучало. Меня молниеносно проволокли мимо темных зарешеченных камер, где мужчины стонали, один горько смеялся. Констебль гавкнул какое-то имя, похожее на Фенгус. Лысый мужчина в одних подштанниках вышел, жуя, из своего пенала, с ключами, болтавшимися на несуществующей талии. Сунул мне большую карту в переплете, которую я на одно безумное мгновенье принял за меню. Но когда меня заперли в одиночестве под низковольтной лампой, увидел: это перечень преступлений, караемых смертью. В камере стоял тонкий эфирный запах универсального унижения, сложившийся из потного спектра метаний от облегчения к безнадежности с добавлениями недержания мочевых пузырей и кишок, сконцентрированный в одной капле, обильно разбавленной дезинфицирующими средствами. Я лег на волосатое одеяло на нарах, стараясь дышать. Вскоре удалось, слава богу, преодолеть последний дюйм вонзенных в грудь когтей, без чего я бы умер, и ощутить облегчение, которое смыло все прочее. С улыбкой прочел перечень. Он был длинный, начиная с (впрочем, возможно, я плохо запомнил) антипедобаптизма до незаконного импорта зумбуруков. Инцест значился посередине – помню очень отчетливо, – но совокупление родных сестер и братьев не считалось инцестом; это был иной тип преступления, рассматривавшийся в несмертельной категории.

Я затаил опасение и даже интерес. Пожалуй, любопытно взглянуть на дальнейшее. Долго ничего не происходило, я тем временем дважды прочел перечень преступлений. Возникло давнее воспоминание о молодом человеке в «ливайсах» с венком, которое почему-то навело меня на мысль, что, в конце концов, список смертных грехов можно принять за меню. Широкое разнообразие блюд для удовлетворения наложенного культурой желания смерти, вроде внушенного голода, причем каждое блюдо составляет полный, больше того, последний обед. Бред и признак того, что мой разум клонился ко сну. Я прогнал сон, сосредоточился па боли в черепе; надо было бодрствовать, не хотелось ничего пропустить. Один миг невнимательности, и тот самый инспектор свершит брачную церемонию надо мной и мисс Ань.

Я метнулся, очнувшись, к дверям камеры, открытым Фенгусом, если его так звали. Словно обед был мной уже выбран, он забрал меню (заказ отменю, ох как умно) и передал меня новому констеблю, которому, по моему понятию, предстояло препроводить меня на ограниченную свободу. Он был в сплошных бинтах, будто участвовал в подавлении мятежа. Дал мне общепринятый тычок перчаткой из пластыря, и вот я уже заморгал в ярком кабинете.

– Элатерит.

– Мягкий битум.

Инспектор с каким-то мужчиной прекратили беседу. Мужчина, предположительно Дункель, был мрачен и курил сигару конвульсивно стреляющего сорта. Было в высшей степени любопытно увидеть его реакцию: «Это вовсе не тот чертов парень, что тут происходит?» Но он признал меня знакомым. Я не собирался протестовать, предъявляя истинную личность: хотелось оттуда выбраться, удовлетворить кое-какое естественное любопытство. Он был в белом смокинге с пышным черным галстуком, лет пятидесяти, пегие волосы зачесаны вперед, пряча лысину. Очки с оконными стеклами, толстыми, словно донце бутылки.

– Речи оставляю твоей матери, – сказал он. – Пошли.

– Очень хорошо. Простите, если доставил вам неприятности.

– Неприятности. Сам ты, я бы сказал, неприятность.

Акцепт нейтральный, какой-то пластмассовый. Что это вообще за разговоры о матери? Инспектор устало махнул па немногочисленное жалкое содержимое моих карманов, предлагая сгрести его. Я кивнул, не больше. Он даже разрешил мне забрать каститские доллары. Потом Дункель кивнул инспектору и вышел. Я покорно следовал за ним. Оглянулся в последний раз на инспектора, который профессионально или со скорбью качал головой. Все-таки, черт возьми, что я такого плохого сделал?

Автомобиль Дункеля оказался белым «хэррап-инка». Синтаксисом кивка и клуба сигарного дыма он велел мне садиться назад. Обивка из черно-белой шкуры пони. Хорошая машина; цирк, должно быть, преуспевает. Он мастерски ехал по Стрета-Рийяль, объезжая бражников посреди дороги, распевавших достаточно медленные для святости песни. Улица смотрелась красиво с цветными огнями и флагами. Официальные памятники – правители со свитками в руках; мрачный викторианец начала эпохи в цилиндре, смахивавший на поэта; одиночный благословляющий бородатый архиепископ, – подсвечены снизу, гирлянды ярких лампочек превращали бальзамин и фустик в сливовый сад. Дункель направлялся на юг, не говоря ни слова, впрочем, вздыхая время от времени. Я сделал попытку: