– Нет. Тогда мне пришлось бы писать записку прямо при медсестре. И она бы прочитала угрозу. Если дверь была открыта, то и зайти мог кто угодно.
Кто угодно… Усталость обрушивается мне на голову, как пыльный мешок. Здесь, в пределах пространства палаты, я смогла бы подавить угрозу, подчинить ее своей воле. Но если мой враг – не эта ясноглазая святоша, то им может быть кто угодно. Мой враг может быть где угодно. Он может ударить меня снова – когда угодно.
И эта… убогая. Она кажется разумной. Ну нет! Так просто я не попадусь снова в эти сети. После всего притворства, что я наблюдала, после всей лжи, в которой жила годами.
Но стыд все равно подкрадывается ко мне на мягких лапах. Я набросилась на человека. Я сделала ей больно в трезвом уме, никто мне этого не внушал, не принуждал. Кажется, я вовсе не та, кем сама себя считаю.
Чтобы остыть, а еще важнее, не смотреть на нее, отхожу к окну. Руки дрожат, пот пропитал гнусную записку, которую я до сих пор сжимаю в кулаке. Касаюсь лбом металлических прутьев. На окнах они внутри, чтобы мы не разбили стекла и не порезали ими себя.
Лопатками чувствую пытливый взгляд новенькой, от него неуютно. За стеклом в ажурных завитках изморози – ночь в тонах индиго. Снег кажется синеватым и слабо мерцает в лучах фонаря на крыльце. Другие окна черны, черны ствол дерева и решетки, ограждающие двор для прогулок.
– Ты боишься кого‑то? – хрипловато спрашивает соседка.
За больничной оградой – мрак неизвестного. На какой‑то миг мне кажется, что я вижу возле нее какой‑то силуэт. Хватаюсь за решетку в попытках увидеть больше, яснее. Но вот я моргнула – и больше там ничего нет.
– Что будешь делать? – не отстает девушка.
Чувствую, что надо ответить. Хотя бы для того, чтобы разбить гнетущую тишину.
– Ждать, – сиплю, будто это меня пять минут назад душили на полу.
В противоположном конце коридора раздается чей‑то утробный вой. Его подхватывают. Ночь вступает в свои права.
Соседка, назвавшаяся Фаустиной, не выдала меня персоналу. Я боялась этого, но не слишком. Нельзя бояться всего на свете одинаково сильно, а меня в этот момент беспокоило другое. Записку я так и не выбросила, но спрятала глубоко под матрас. Если появится другая, нужно будет сличить почерк.
После завтрака – пшенка с куском маргарина и бурое питье с клочками молочной пенки – меня снова вызвали в кабинет доктора Рихтера. Но на этот раз хозяина там не оказалось с самого начала.
Пан Пеньковский ждал меня с двумя чашками чая и пепельницей. После короткой, почти ничего не значащей беседы – «Как вам спалось? Не беспокоили кошмары?» – пан Пеньковский заявил, что не согласен с предварительным диагнозом.
Он не считает меня душевнобольной и намерен это доказать. Мой случай будет подробно описан и войдет в монографию, над которой он сейчас работает. Мы приступим сегодня, если я, разумеется, готова и помню о последствиях.
Я заверила его, что не откажусь от своих вчерашних слов. Что угодно, лишь бы снова считаться разумным человеком. Пусть и убийцей, но не сумасшедшей.
Тогда пан Пеньковский объявил, что мой распорядок дня должен измениться. Он уже договорился с паном Рихтером, и теперь мне будет позволено выходить из палаты в те же часы, что и другим пациенткам. Я буду питаться в столовой вместе со всеми и, что самое главное, буду выходить на прогулки в больничный двор.
– Никаких поблажек, Магдалена, только основные права. Лишать человека возможности видеть солнце – уже само по себе преступление.
Я прятала улыбку, кивала и благодарила.