Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

22
18
20
22
24
26
28
30

Дверь снова открывается, на этот раз решительно, даже раздраженно. Медсестра все же вернулась, но решила не рисковать, поэтому ее сопровождает медбрат, габаритами похожий на оживший платяной шкаф. Дернусь – он выкрутит мне руки. Уже выкручивал.

Женщина стрижет меня небрежно, явно желая поскорей отделаться. Стараюсь вообще не шевелиться, замерев с ладонями на коленях, как египетская статуя.

– Готово, – сварливо объявляет медсестра, резкими движениями смахивая с меня волосы. Те падают на пол противными черными клочьями. – Иди к себе.

– Пан Пеньковский сказал мне обедать со всеми, – осторожно замечаю я.

– И?

– Как мне пройти в столовую?

Почему они опять недовольны? Больше не нужно носить мне еду в палату и отдельно следить, чтобы я ела. Или, может, ей не нравится, что заезжий доктор распоряжается тут наряду с хозяином клиники?

– Вот и пойдешь со всеми, когда будет обед.

Снова благодарю медсестру и выскальзываю в коридор. Напоследок украдкой бросаю взгляд в зеркальце, но вижу только торчащие из ворота халата ключицы, голубоватую кожу и цыплячью шею.

Голова кажется легкой, как пушистая шапка одуванчика, и я с удовольствием качаю ей на ходу. В коридорах людно. Здесь полно женщин всех возрастов. Одни переговариваются между собой, кто‑то, напротив, погружен в себя. Краем глаза замечаю, как одна девица пытается забраться на высокий подоконник, повисая на решетках, как обезьяна. Ей мешает подол сорочки, и она задирает его, чтобы высвободить колени. Я уже далеко, когда бунтарку стаскивает на пол персонал. Отчего‑то мне кажется, что это моя давняя знакомая, любительница обниматься с деревьями и орать дурным голосом. Видимо, мне просто хочется, чтобы кто‑то собрал на себя все мои страхи.

Ее волокут в палату под взбудораженный гомон и крики других пациенток. Зверинец, как он есть. Однако сейчас, когда нас не разделяет железная дверь с решеткой, его обитатели уже не кажутся мне адскими порождениями с картин Босха. Это всего лишь женщины, устрашающие в своем бесконечном горе.

После того как девицу уволакивают прочь, они обращают внимание на меня. Раздается свистящий шепот. Кто‑то смеется и показывает на меня пальцем. Ко мне приближается высохшая старуха с ввалившимися глазами, стриженная так неровно и коротко, что редкие перышки прядей не скрывают розоватую кожицу скальпа, и та сияет пунцовыми проплешинами, будто лишай. Старуха тянет скрюченные пальцы к моему лицу:

– Ягуся моя… Я-гуу-ся…

Отшатываюсь, чтобы только она меня не коснулась, и до палаты добираюсь почти бегом.

Кто знает, заразно ли безумие? Думаю, оно передается не по воздуху, как туберкулез или ветряная оспа; думаю, им заражаются через разговоры.

Соседки не оказывается в комнате, но я смирно жду. По крайней мере, она кажется достаточно разумной, чтобы разок дойти с ней вместе до столовой. Через какое‑то время она возвращается как ни в чем не бывало, все такая же прямая, с неизменно сложенными на животе руками. Приветливо кивает, садится на кровать напротив и молчит.

Мне бы отвернуться, а не высматривать на ее шее следы вчерашнего нападения, но это сильнее меня. Я присматриваюсь, и ничего – ни синяка, ни припухлости.

– Ты узнала, кто подложил записку? – вдруг говорит она.

– Что? – переспрашиваю от неожиданности.

– Записку, – терпеливо повторяет она, – которую нашла ночью.