Дорогой враг

22
18
20
22
24
26
28
30

— Говорит самая упрямая женщина, которую я знаю. — Непринужденное выражение исчезает, и он переводит дыхание. — Я действительно был серьезен во всем, что написал. И знаю, что этого недостаточно.

— Слов никогда не бывает достаточно, — парирую я. Он вздрагивает, а я продолжаю спокойно говорить: — Когда это лишь одни слова. Но тут не только они. Ты открыл свое сердце. Ты доверился мне. Ты не был обязан делать ничего из этого, но сделал. И это многое значит.

Кажется, он обдумывает сказанное, но затем выпрямляется, и черты его лица снова становятся напряженными.

— Есть еще кое-что.

— Еще?

Мейкон лезет в карман и достает небольшую пачку сложенных бумаг.

— Я мог бы рассказать тебе все, что написал тут. Но здесь прошлое, которое преследует нас сейчас, поэтому думаю, будет лучше, если ты услышишь все от меня, которого знала тогда. Это будет не совсем приятно читать, и мне стыдно за эти письма, но они также касаются тебя.

Он кладет сверток на стол передо мной.

— Прочитай их. Если решишь сделать это позже, то будет только больнее. Но я не стану тебя останавливать. За эти годы мы и так достаточно наигрались друг с другом. Я не хочу, чтобы происходящее между нами было еще одной игрой.

Бросив косой взгляд на стопку листов, я тяжело выдыхаю. Мне хочется сказать ему, что прошлое никогда не перестанет меня преследовать, но он не ждет моего ответа, даже не смотрит мне в глаза. Просто кивает в сторону бумаг.

— Ну же. Мне больше нечего скрывать.

Еще раз вздохнув, я разворачиваю страницы. Все письма написаны на разной бумаге, которая, вероятно, была под рукой: разлинованная, из блокнота со спиралью, мятый клочок. И на каждом разные чернила: некоторые черные, некоторые синие. Одно нацарапано карандашом, отчего слова размазались. Верхнее письмо — самое старое, датировано несколькими месяцами после того, как моя семья переехала в Лос-Анджелес. Текст вдавлен в бумагу черными чернилами так сильно, что остались проколы в том месте, где на ручку давили больше всего.

Ди,

Моя мама умерла. Врачи говорят, что это была аневризма. Лично я думаю, что ей просто уже не хотелось жить. Я ее понимаю.

Я не могу плакать. Пытаюсь выдавить хоть слезинку, но ничего не выходит. На душе висит камень, а в горле застрял огромный ком. Но слез нет. Ты тоже ни разу не плакала. Как бы сильно мы ни спорили, я никогда не видел, чтобы ты пролила и слезинку. Как и я. Отчего в голове возникает вопрос: «Почему мы не можем плакать?» Мы что, какие-то неправильные? Или ты плачешь, когда никто не видит? Этими вопросами я время от времени задаюсь. Знаешь, я пытаюсь заплакать, чтобы прочувствовать скорбь. Вообще-то, я скорблю, просто не так, как ожидал.

На самом деле — и я признаюсь в этом только тебе, поскольку ты никогда не получишь это письмо, — я даже счастлив.

Она оставила мне все. Дом, деньги, все.

Но не деньги делают меня счастливыми. А свобода.

Свобода, Делайла. Вот что она мне дала.

Я знаю, ты скажешь, мол, у тебя всегда были деньги. Но это не так. У меня ничего не было, все это принадлежало ей. Деньги принадлежали ее семье. У меня было только небольшое содержание. Он — мой отец — не позволял мне работать. Ни один Сэйнт не будет работать за гроши. Что полная чушь, поскольку он сам начинал с нуля, просто не хотел, чтобы кто-то узнал об этом.