Словно вошел в дом с привидениями на карнавале. В детстве я часто так развлекался, не пропускал ни одной ярмарки, катался на всех аттракционах, ел всю сладкую вату, которую мог достать. Наконец добирался до дома с привидениями. Обычно это были дешевые, неубедительные декорации на скорую руку — павильоны, полные выпрыгивающих на тебя призраков, пенопластовых надгробий, черных ламп, от которых светились шнурки. Когда мне было шесть, я попал в один дом в Атлантик-Сити — лабиринт узких коридоров со стеклянными стенами, за которыми разворачивались сцены из рассказов Эдгара Аллана По. Я запомнил «Колодец и маятник» не из-за раскачивавшегося маятника или привязанного к столу актера. Я шел последним, когда другой актер, сгорбленный, одетый в черное, распахнул потайную дверь у меня за спиной и тихо сказал:
— Пошевеливайся.
Это напугало меня до чертиков. Долгие годы я искал это ощущение ужаса на дешевых карнавалах.
Здесь — на Харбор-бридж в Сиднее — я столкнулся с тем же страхом. Адреналин заструился по венам. Я тяжело дышал, хватая ртом воздух, стук сердца гремел в ушах, но ноги словно приросли к земле. Тогда, в шесть лет, я не двигался с места, пока тетя не потащила меня за собой.
На этот раз ее не было рядом, чтобы меня спасти. Я глядел на человека, несомненно сумасшедшего. Увидел в нем себя и сморгнул слезы.
Все детали, которые должны были вызывать ужас, поблекли. Я больше не замечал шрама или крохотных тварей, копошившихся в его бороде. Лезвие исчезло, жуткая усмешка — тоже. Он дрожал. Не только я. Бродяга держался за железные перила рукой, в которой прежде был нож, потому что, как и я, боялся упасть. Мы глядели друг на друга, и вокруг и внутри нас клубились волны страха, тревоги и отчаянья. Кажется, мы поняли, что сидим в одной лодке.
Бродяга обнял меня и заплакал.
— Я все потерял, — проговорил он несколько раз. — Все. Исчезло.
От него воняло, и, наверное, он бы испачкал меня чем-то липким и отвратительным, но в тот момент я ни о чем таком не думал. Я был потерян, как и он, а возможно, даже больше, и изо всех сил цеплялся за надежду. Нашел ее в этом незнакомце.
Он наконец отстранился, ударившись в ограждение позади, вытер нос рукавом и сказал:
— Подземка. Иди туда.
Я ответил:
— Спасибо.
Он вытащил что-то из кармана, вложил мне в ладонь и закрыл ее.
— Для меня уже слишком поздно. Тебе нужней.
Это были деньги. Больше, чем отобранная им пятерка. Прежде чем я сумел ответить, он побежал по пандусу с моста — к лестнице, которая выходила на улицу. Я смотрел на банкноты. Две сотни, два полтинника. Оглянулся, но он уже исчез.
Я простоял там еще немного, замерзая, всхлипывая, утратив уверенность в чем бы то ни было. Смотрел на небо, на многоэтажки справа. Изредка появлялись и исчезали люди: полуночные бегуны, юные влюбленные и туристы. Огибали меня, почти не глядя, вероятно не замечая вовсе. В свою очередь я тоже, не обращая на них внимания, двинулся дальше. Через мост и Милсонс-Пойнт на другом берегу — в Киррибилли, где по соседству с премьер-министром жил мой друг Пол.
Я не хочу идти.
Женщина ведет меня к двери в задней стене этой темной вонючей дыры. Ноги сами несут меня следом. Рот не желает возражать. Руки потеют, сжимаясь и разжимаясь, бесполезно болтаются по бокам.
Мы идем, и кто-то спрашивает: