На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Bonjour, Frochart, — говорит ему конторщик, рассчитывающий в это время одного из больничных сторожей и подавая молодому interne"у свой зажженный сигарный окурок.

— Что же, сделали операцию? — спрашивает он его в промежутке, когда рассчитанный сторож ушел, и место его еще не занял новый посетитель.

Фрошар отвечал утвердительным кивком.

— Благополучно?

— Oui, mon ami! — заговорил Фрошар с сильным южным выговором и с энергическою жестикуляциею. — Наш Куртальо истинный чародей. Это не хирург, а артист, ваятель. У меня дух замирал. Дело нешуточное: боялись, что тут же под ножом и умрет. Женщина анемичная, измученная. А он этак ловко… — Фрошар сделал рукою пояснительный жест… — Я не мог не любоваться на него. Какая рука!

Разговор прервали пришедшие для расчета несколько сиделок. Это были по большей части дюжие крестьянки, принимавшие места в больнице только в таких случаях, если им не удавалось поместиться в одном из многочисленных отелей, где заработок значительно больше, благодаря наводкам от проезжающих; а самая служба легче и более сообразна с их вкусами и привычками. Эконом заметил одной из них, белобрысой и дебелой Берте Дик, что больные жалуются на ее грубое обхождение. Другая, Фрида Циммерли, накануне вернулась навеселе и неприлично вела себя в столовой. Эконом делал им обеим внушение в отборных выражениях, называя почтительно каждую: «мадам», и говоря, что, если бы это повторилось, то он, к прискорбию, должен бы был отказать им от места.

Отпустив их, он снова стал расспрашивать Фрошара о подробностях тяжелой операции, которая только что была сделана искусным хирургом Куртальо в женском отделении больницы.

— Теперь уже острой опасности нет, — говорит Фрошар, — но необходима большая осторожность. Куртальо велел усиленно наблюдать, чтобы предупредить сильные истечения крови. С другою бы ничего, а эта замечательно истощенный субъект. Да и неудивительно: ведь они только кофеем да кашицами разными питаются. Интересно также, какой ход примет воспаление. С анемичными, знаете, в этом отношении беда: как бутылка, где чуточка вина осталась на дне. В какую сторону наклонишь, туда всё и польется. Я именно пришел вас просить: ей необходимо толковую и порядочную сиделку.

— Кто с нею теперь?

— Элиза Бреф; да она сама, я думаю, сляжет у нас сегодня. Вторую ночь не спала, а тут еще эта операция. Знаете, это проклятое женское любопытство! Я уже видел, что она не в своей тарелке; всячески старался удалить ее от кушетки, а она уперлась на своем… Теперь сидит бледная как полотно, и зубы во рту стучат. Не то чтоб больной помочь, а за нею же придется ухаживать.

— Это досадно. Элиза у нас из лучших, и я не знаю, кого вам дать вместо нее. Мадам Баше в детской палате, и ее нельзя оттуда вывести: там теперь много выздоравливающих. Такой поднимут содом, что без мадам Баше с ними никто не справится. Остается русская…

— Ну и чего же лучше?

— Да у нее сегодня выходной день. Она уж и на прошлой неделе не выходила: сидела тогда с этою тифозною, которая во вторник умерла.

— Да ведь тут речь идет о жизни этой несчастной женщины. Я знаю мадам Liouba: она добрая; она и сегодня от выхода откажется. Я ей всё это объясню. Что же делать! Такой случай! И операция сама по себе интересная, и ваши толстые бернуазки[82] непременно уморят пациентку.

Эконом позвонил и велел сказать madame Liouba, которая теперь в 39 №, что он имеет к ней дело и чтобы она в свободную минуту зашла в контору.

Вскоре вошла невысокого роста и некрепкого на вид сложения блондинка, казавшаяся почти девочкою, хотя ей было уже за двадцать лет. По ее миловидному, но неправильному лицу, несколько широкому, с вздернутым носиком и уходящим назад подбородком, ее легко было признать за русскую. Труднее было угадать в ее временном французском прозвище madame Liouba ее настоящее имя: Любовь Владимировна Чреповицкая. Не желая подвергать больничных администраторов и пациентов ежечасной пытке бесплодных усилий произнести это иностранное имя, она назвалась просто Люба, как звали ее родные и немногие друзья. Это чисто русское уменьшительное преобразовалось само собою в madame Liouba, благодаря требованиям французской вежливости и интонации.

— Здравствуйте, — приветствовала она эконома и Фрошара, пожимая им по-приятельски руки, — вы меня звали, а я и сама собиралась к вам идти, так как в одиннадцать часов я хочу ехать в деревню.

Эконом отсчитывал следуемые ей за неделю деньги.

— Вам есть письмо.

Она на конверте узнала руку Чебоксарского и засунула письмо за свой белый форменный фартук.