На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Послушайте, — сказал Фрошар, — я вас очень убедительно прошу: не ездите сегодня в деревню.

— Что это вы выдумали! Я и так уже вторую неделю не вижу свою малютку. Прошлое воскресенье я осталась при трудной больной, и мы тогда уже условились, что на этой неделе я буду свободна кряду два дня: с субботы одиннадцати часов до воскресенья вечера.

В ее воображении так ярко нарисовалась идиллическая картина этих двух дней, проведенных в савойской деревушке, в крестьянской избе, где живет ее крошка, которую она в течение целого года видала только в неделю раз, урывками, на два часа. Она целую неделю мечтала об этом празднике, которому роскошный, солнечный и теплый день, какие нечасто случаются в это позднее время осени, обещал придать особенную прелесть. Она так устала от этой больничной обстановки, которая живо напоминала ей страдания умершей недавно на ее руках больной… Во что бы то ни стало, ей необходимо освежиться.

Фрошар стал упрашивать ее со всем жаром и красноречием южанина. Женщина, — ни он, ни она не знают ее имени, но ведь это всё равно, — непременно умрет от грубого обхождения вульгарной сиделки. Он, не боясь вступать даже в технические подробности, распространился о трудной операции, которой вполне благополучный исход, далеко еще не обеспеченный, представляет такой интерес для науки. Жаль, что старик Куртальо уехал полчаса тому назад: он сам стал бы на колени перед madame Liouba… С другою бы он, Фрошар, не стал бы и говорить. Понятное дело, не легко отдежурить две недели подряд в госпитале, когда тебя, как будто нарочно, приставляют к самым трудным больным, требующим особенно заботливого ухода. К тому же и материнские чувства… «Moi je m"en fiche pas mal»[83]! Потому что я и вообще по части чувств не ходок. Для меня la science et les femmes: rien que ça[84]! Прочее всё вздор. Но материнские чувства… Надо быть чудовищем, чтобы не уважать этих чувств. Однако, подумайте. Ваш moutard[85], конечно, он должен быть очень мил, но через неделю вы найдете его еще немножко милее. А эту женщину, может быть, будут потрошить в анатомическом амфитеатре, когда ваш moutard состарится на одну неделю…

XII

Дилижанс в савойскую деревню уехал в одиннадцать часов, как следовало по расписанию, но Люба не поехала в нем, а сидела в светлой больничной комнате с белыми голыми стенами, у окна, выходившего на большой, усыпанный щебнем двор с цветником и с высокими каштанами, на раскидистых ветвях которых там и сям желтел еще запоздалый лист. Фрошар помог ей в исполнении первых трудных ее обязанностей при больной, которая недвижно лежала теперь на своей железной кровати, не то в забытьи, не то в усыпленьи.

Люба поместилась так, чтобы не терять из вида это ужасное лицо, в котором не без труда можно было различить черты молодой еще и довольно красивой женщины и стала, наконец, читать утром полученное письмо. По странному чувству, очень похожему на стыдливость, она предпочла проносить его несколько часов за передником, чем распечатывать в конторе, где, как на площади, ходили и шныряли знакомые и незнакомые ей господа. Эта стыдливость чувства, которою в сильной степени обладали Чебоксарский и его подруга, часто была принимаема, даже близкими их приятелями, за кажущееся или действительное их равнодушие друг к другу. Даже и те немногие, которые знали, как искренна и глубока взаимная привязанность, связывающая их уже в течение больше трех лет, приписывали это ходульности. «Героев из себя корчат, хотят показать, что они стоят выше тех чувств, которые понятны и дороги простым смертным»…

Американка была бы сильно удивлена, если бы узнала, какое незначительное место в этом длинном письме занимала встреча с Михнеевым, от которой, однако, зависела возможность для Чебоксарского сойтись снова с Любою, которую он любил страстно, иметь при себе ребенка, которого он еще не видал, но которого считал уже неразрывною частью своей подруги, с тех пор как узнал, что она благополучно разрешилась от бремени, вскоре по приезде за границу, несмотря на все пережитые ею во время беременности тревоги и невзгоды, которые значительно расстроили ее крепкий организм. Чебоксарский знал очень хорошо все крупные и мелкие неприятности того положения, в котором очутилась его жена, приехав в совершенно чужой ей и чопорный город, и как ей трудно было потом найти себе какое-нибудь занятие, которое дало бы ей средства к существованию вместе с новорожденным, дорогим ей существом. Сначала она сама кормила свою крошку, но когда представилось, наконец, место сиделки в больнице, она должна была отказать себе и в этом утешении. Чебоксарский очень хорошо знал всё это, и всё это было бесконечно тяжело. Он понимал также, что это место больничной сиделки, при той страстной добросовестности, которую Люба вносила во всякое дело, принятое ею на себя хотя бы из крайности, à la longue[86] должно очень основательно подкосить даже и такой скрыто-мощный темперамент, как Любин. Но всего этого ему не было никакой возможности описывать своей Любе, так как и она вполне была уверена, что он знает всё это и ни на минуту не сомневается в том тяжелом влиянии, которое это сознание оказывает на него.

Чебоксарский очень подробно и просто описывал жене те попытки, которые он, с самого своего приезда в Париж, делал почти ежедневно, чтобы покончить это тяжелое для них обоих положение.

Он очень скоро убедился, что ни ему, ни Любе нелегко будет приискать себе в Париже даже скудные средства к существованию. Он рассказывал ей подробно участь двух-трех своих приятелей, очутившихся в сходном с ним положении и которым удалось, так или иначе, пристроиться наборщиками в типографиях или подмастерьями в той или другой мастерской. Зарабатывали они едва и половину того, что зарабатывал средний парижский рабочий, хотя и утомлялись гораздо больше, вследствие своей непривычки к ремеслу. Но для кого нелегко разрешимый вопрос о хлебе насущном усложнялся еще и некоторыми другими соображениями.

«Мы с тобою, — писал он ей, — хотя бы и захотели, то не смогли бы разыгрывать всю жизнь Филимона и Бавкиду[87]. Ты еще живее меня чувствуешь и сознаешь, что эгоизм вдвоем или втроем хуже единичного эгоизма, безнадежнее и решительнее засасывает человека, так как в нем совершенно невозможно установить предел, за которым кончаются героизм, великодушие, самопожертвование и начинается животное себялюбие. По части семейных добродетелей многие, вовсе не умные животные далеко оставляют за собою даже и очень почтенных людей… Важнее вопроса о хлебе насущном и о скорейшем соединении нашей тройственной семьи представляется мне вопрос о том, чтобы найти такое дело, которому можно бы без стыда и раскаяния посвятить себя хоть на несколько лет. По теории и понаслышке, я знаю очень хорошо, что здесь должно оказаться это необходимое для нас дело; но в практическом разыскании его и до сих пор не подвинулся еще ни на шаг».

Чебоксарский подробно описывал свои посещения двух-трех редакций пользовавшихся его сочувствием парижских журналов, которые, казалось, интересовались Россиею, ее внутреннею жизнью и движением этих последних годов. У него просили корреспонденций и заметок, которые он писал с жаром и увлечением. Но по представлении их куда следует он везде получал один ответ: «написано очень недурно. Вы владеете своим, vous avez du style[88]… Но нам не этого нужно. Видите ли, Россия от наших читателей слишком далека. Нам надо что-нибудь очень колоритное, резкое, говорящее воображению. Колоритная ложь нам нужнее пресной правды и — toute verité n"est pas bonne à dire[89]».

В заключении этого длинного послания он говорит: «пока всё клином сходится для нас на успехе моего изобретения… Я почти не сомневаюсь в результате последнего опыта, которого одного еще только недостает. Сегодня Калачев свел меня с господином, который, кажется, не отчаивается достать необходимые средства для этого дела. Он показался мне совершенным шалопаем; но, говорят, это именно и нужно, и есть основание предполагать, что и всякий делец на его месте показался бы мне точно таким. Скорее бы пройти через этот непривлекательный искус; а если опыт удастся, то дело постоит за себя и без дельцов. А тогда?.. Да ближайшим образом тогда придется устраивать целый завод. В нашем исключительном положении о лучшей участи едва ли позволительно и мечтать, тем более, что ведь мы и устраиваемся здесь не на век. — А пока?.. Да вот вчера представлялось превыгодное занятие: в оптовой распродаже химических продуктов выдавать анилиновые препараты за целебные или невинные снадобья… Будущий мой патрон, добродетельный семьянин, знал, что у меня жена и дочь брошены на произвол судьбы, и пустился даже в лирические излияния. Мой отказ, кажется, не шутя оскорбил его нравственное чувство: при всей бросающейся в глаза парижской игривости и разврате, сантиментальность процветает здесь так, как я и не ожидал».

XIII

В назначенный день и час Чебоксарский позвонил, как было указано, у дверей хорошенького домика в одной из бойких Avenue Елисейских Полей. Парижская природа, как и Михнеев, считала этот час, должно быть, очень ранним. Туман и не думал еще подниматься, и только прямо над головою светлело что-то похожее на небо и обещавшее ясный осенний день. Мостовая была покрыта клейкою, темною грязью. Обнаженные деревья уныло торчали по сторонам.

Ему отворила смазливая горничная, одетая как оперная субретка.

Виктор Семенович явился в сером шелковом утреннем наряде с голубыми шнурками и кантами.

— Видите, — и в Париже остался всё тою же русскою свиньею: одиннадцать било, а я еще не чесан и не умыт. Однако, порадую вас доброю вестью: дело ваше налаживается… Погодите, подробности расскажу за завтраком.

Он пошел приводить в порядок свой туалет, попросив Чебоксарского подождать его в приемной комнате, где было почти темно от тяжелых занавесей на окнах. Картины не только на стенах висели в большом количестве, но даже стояли на стульях и просто на полу. Мебели было немного, но всё резная, массивная, старая. Чебоксарский, хоть и не знаток, понял, однако же, что каждый стул или иной предмет, которому он не умел найти даже подходящего названия, представлял собою антикварскую редкость и должен был стоить больших денег. На столе из флорентийской мозаики, с ножкою из черного дерева, лежало несколько порнографических журналов, с рисунками и без рисунков, и новый номер «Фигаро». Тут же, в японской бамбуковой сигарочнице на подножке из слоновой кости, стояли сигары, а подле — пепельница, просто выдолбленная в большом обрубке малахита, необделанного и неполированного. Хозяин вышел в том же утреннем наряде, но причесанный и умытый, с большим ключом в руках.

— Вы что предпочитаете, бургонское или бордо?