На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Конференции, лекции публичные, от 8 до 9 часов. Сегодня я буду читать о необходимости развода в России. Разве вам не интересно?

— В настоящее время не особенно этим интересуюсь.

— Как же это можно! А мне говорили, что вы передовой человек. В настоящее время развод — это очень, очень важно. Я сегодня хочу именно показать, что у нас в России все эти беспорядки оттого, что развода нет, а будет развод, тогда всё опять пойдет хорошо. Я говорила с Наке[101] … Он ведь очень умный и порядочный человек. Он со мною вполне согласен, он меня патронирует, Наке: на кафедру проведет, а потом сам несколько слов скажет. Развод — это и здесь теперь самый модный вопрос, а у нас — это, можно сказать, самое жизненное дело. Вы как будто не верите?

— Да, я совсем не думал о разводе как о важном общественном деле, особенно у нас. Мне кажется, что даже во Франции агитация Наке больше дело кружка, интересное только для некоторых буржуазных слоев общества. Работники, например, здесь в Париже, не женятся вовсе. На что же им развод? А крестьяне всё равно разводиться не станут, хоть бы им и позволили… Да, мне кажется, вы преувеличиваете. Вы, верно, сами в разводе или хотите развода…

— Я хочу развода? Кто это вам сказал? Ложь, ложь, — чистая ложь. Я из кожи лезу вон, чтобы этого дурака заставили жить со мною. А он прячется… Трус, дурак! Девчонкою меня выдали за него. Правда, я сама была влюблена в него, как кошка. Я красавица была; богатая была… Он меня развратил; прожил всё, и мое, и свое. А теперь бежал, прячется, боится меня. Сидит в деревне, у тетушки под юбками. Как вам покажется? Что бы вы стали делать на моем месте? Ведь должны же его заставить вернуться ко мне! Как мужа мне его не нужно. Я знаю, что я теперь стара, истаскана. Он и деньги мои, и красоту, и здоровье — всё растратил. Но всё же, если я захочу, я себе получше любовников найду. Значит, как муж он мне совсем не нужен; он мне гадок стал. Понимаете?

— Совсем ничего я не понимаю. Как муж, вы говорите, он вам не нужен; к тому же совсем подлец и дурак. Я думал бы, что не стесняет он вас, так и слава Богу. А вы хотите, чтобы его заставили вернуться к вам…

— Ах, как вы просты! Мне десять тысяч франков… меньше восемь тысяч… в год нужны. Где же я их возьму? Я бьюсь, лезу из кожи вон; но меня в хорошее общество не принимают, смотрят на меня, как на…

Она выговорила нецензурное, грязное слово.

— Чтó я оскорблений выношу! А будь при мне этот дурак, мое положение совсем другое станет. Я ему сейчас отличное место достану, здесь или в России, или в Египте — всё равно. Сама буду работать за него… он ведь ни на что неспособен. Вы думали, что я из-за себя хлопочу о разводе! Что у меня волосы напудрены и глаза подчеркнуты, так вы уже и решили — пошлая потаскуха, развратница, сердца нет… Мне ужасно тяжело бывает за себя, а… поверите или нет — всё равно — сто раз тяжелее, когда подумаю, сколько нас таких. Девчонкою отдадут тебя развратному негодяю, или сама влюбишься, как кошка, и кончено… на всю жизнь… Голубчик, неужели вы думаете, что и развод им не поможет, что так уж им и суждено пропадать, выносить то, что я выношу?!.

И она, запустив свои маленькие, щеголевато выхоленные руки в напудренные волоса, с рыданием откинулась на кушетку.

XV

Исход смелой операции, которую сделал в кантональной больнице старый и известный хирург Куртальо, оказался неожиданно благоприятный, блестящий. Воспаление брюшины, которое, обобщившись, должно бы было неминуемо закончиться скорою смертью, локализировалось с первого же дня. Потери крови несколько раз принимали опасный характер, но их удавалось вовремя остановить, благодаря, конечно, заботливому и толковому уходу Любы.

В первые дни недели Фрошар наведывался в камеру больной и днем, и ночью, с встревоженною физиономиею, в войлочных туфлях, приложив свой тонкий волосатый палец к усатым губам и выражая свою благодарность Любе такою молчаливою обезьянообразною мимикою и игрою физиономии, что подруга Чебоксарского захлебывалась от припадков подавляемого смеха. Теперь он являлся только в определенные часы и с обычною своею шумною развязностью южного француза. Кадаверический[102] вид исчез вовсе с лица больной, которая даже начинала ощущать удовольствие от этого продолжительного лежания в теплой комнате, на удобной кровати. Оно было совершенно непривычно ей, владетельнице прачечного заведения, деловитой и простой женщине, которую с самого раннего утра будило сознание, что у нее трое детей, все девочки, которым нужно приготовить кусок хлеба на черный день теперь, пока еще есть силы работать, и что муж ее, служивший помощником машиниста на заводе, не дожив и до сорока лет, нажил уже себе ревматизмы, которые она называла rhumatrisses, и которые иногда по неделям задерживали его в постели. Самая болезнь ее произошла от простуды, которую неугомонная мадам Плошю захватила, выйдя слишком преждевременно на озеро мыть белье вместе со своими работницами.

В следующую субботу Люба снова готовилась посетить давно не виданную свою Крошку и остаться с нею этот раз уже целых три дня. Снова, придя в контору за деньгами, она получила новое письмо, написанное хорошо ей знакомым почерком.

Чебоксарский писал, что теперь уже и дня не проходит без того, чтобы он не получал одной или нескольких записок в конвертах, украшенных короною и вензелем Z. S., написанных неровным почерком и лаконическим слогом Зои Евграфовны; что, кроме этой странной особы, к нему был приставлен новый дядька, воинственного и франтовского вида мужчина с нафабренными усами, с шрамом на смуглом лице, с седыми курчавыми волосами; на карточках его тоже красовалась корона и значилось: майор, граф Аттила Петьяши. Он, писал, что перезнакомился уже со множеством людей самого разнообразного чина и звания; что в газетах уже несколько раз упоминалось его имя и его изобретение; что, наконец, назначен день, в который он должен будет представить свое открытие, уже не на суд Михнеевых, Сердобских и К°, а знаменитого ученого общества, в числе членов которого насчитывается несколько имен специалистов, прославившихся на весь свет теоретическими своими работами или техническими открытиями. К этому сроку, не очень уже отдаленному, необходимо будет изготовить несколько фонарей… Словом, так или иначе, дело близится к развязке.

Он переслал ей также номер очень распространенной газеты, в котором его изобретению была посвящена целая статья, написанная игривым и цветистым слогом и начинавшаяся, само собою разумеется, известным вольтеровским стихом:

C"est du Nord aujourd"hui que nous vient la lumière!..[103]

На площади, откуда уходил дилижанс, Любу встретила ее подруга Варвара, также, как и она, не кончившая курс слушательница медицинских курсов. Здесь она кое-как перебивалась уроками, доставлявшими ей очень скудный заработок, но зато оставлявшими много свободного времени. Люба была очень рада каждый раз, когда ей удавалось встретить Варвару, с которою ее не только сближали общие воспоминания, но которая поддерживала ее au courant[104] того, что делалось в их маленьком кружке, от которого Люба, постоянно занятая с больными, совсем отстала. Кроме того, Варвара очень тщательно следила за газетами и журналами и теперь захватила их с собою целую пачку.

Погода на этот раз не благоприятствовала их экскурсии. Небо было серое, без просвета, и с утра лил холодный осенний дождь, порою перемежавшийся со снегом. Люба еще больше чувствовала свою усталость и, против своего обыкновения, не болтала весело с Варварою, которая читала ей вслух наиболее интересные новости их русских газет.

Первая савойская деревенька, по которой они проезжали, была легко узнаваема по жалкому виду ее изб. Дорога шла в гору; дилижанс тащился шагом, и за ним всё время шли ребятишки, канючившие заученным голосом: «S"il vous plait, monsieur!»[105] — хотя они и имели время рассмотреть, что в карете никого не было, кроме двух дам. Люба подала им медную монету, хоть и знала очень хорошо, что привычка к нищенству развита в этих детях туристами, стекающимися в большом количестве в хорошее время года в эти края.

Взбежав по ветхой деревянной лестнице, обвитой виноградною лозою, в первый этаж крестьянского домика, — в нижнем этаже помещались корова, куры и две козы, — Люба нашла свою Крошку, барахтающеюся на полу вместе с сыном своей кормилицы Марселлины, Жаном, который был всего только двумя неделями старше ее. За ними присматривала девочка лет пяти, забавлявшаяся в то же время куклой без головы. Девочка эта, как и Крошка, была взята Марселлиною на прокормленье, за скромную плату в двадцать франков ежемесячно и за подарки «на мыло». Но, по прошествии полугода, мать малютки исчезла совершенно, и ребенок остался на руках у крестьянской семьи. Вся деревня охала и ахала от скандального случая, встречавшегося, впрочем, уже не раз в этой же самой деревне. Но Марселлина, тем не менее, оставила у себя малютку, к которой привязалась еще больше с тех пор, как ее собственная дочь, ровесница этого приемыша, умерла. Случай этот не послужил ей уроком, и она без труда согласилась взять дочь Любы и Чебоксарского, и до сих пор еще не будучи уверена, что в один прекрасный день и Мими, — так называла она Крошку, — не останется новым придатком к ее семье. Но ее, как и всякую французскую крестьянку, соблазняла перспектива получать двадцать франков чистыми деньгами каждый месяц, хотя она далеко была не бедна. К тому же она верила, что приемыш приносит счастье, и знала, что в случае такого казуса вся деревня охотно разделит с нею бремя содержания лишнего рта…