Вот и весь суд. Но об этом суде в Сузёме разговоров было на целую зиму. Егор ходил с опущенной головой, боялся взглянуть людям в лицо. Даже приезд Макоры не оживил его. Макора приехала рано утром встревоженная, разыскала Егора у конюшни.
— Егорушка, что суд-то?
Бережной ответил сдержанно, суховато:
— Отбрили, как положено… Общее порицание какое-то дали. Лучше бы уж посадили в холодную…
Макора пригорюнилась.
— Ой, Егорушко, а что же нынче будет с этим…
Она не смогла сразу выговорить незнакомое слово «порицание».
— Что будет? — переспросил Егор. — А ничего не будет. Все станут смотреть, как на каторжника, вот и сохни…
— Какой же ты каторжник! Ты ведь хороший…
— Для кого, может, и хороший…
Егор легонько обнял Макору за плечи. Она было подалась к нему и сразу же отстранилась, стала поправлять платок.
— А вот для тебя завсегда нехороший, — докончил Егор, вздохнув.
А она уже стала такой, как всегда, — и будто ласковой, и чуть насмешливой, — протянула руку.
— Прощевай-ко покудова, Егор. Мне некогда долго лясы точить. На склад надо еще завернуть, продукты все вышли на котлопункте.
Уехала. Егор стоял столбом и смотрел ей вслед.
— Вот девка! Пойми такую. Женишься, даст бог, сам не рад будешь.
Рыжко оглядывался на хозяина, словно недоумевая, чего же так долго он не садится на сани.
Вечером около конюшни крутился Синяков. Он явно поджидал кого-то. Только успел появиться Егор, Синяков подошел к нему.
— Бережной, я к тебе. Слово сказать.
Егор не повернул головы. Он внимательно рассматривал сухую мозоль на спине Рыжка, будто впервые ее увидел. Ответил глухо: