Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Славно девки пляшут! Семеро, все подряд… Раз только сошлись, да то чуть не подрались. Эх, ма… Что я резюмирую: вы, граждане-сотолковники, решили свою темноту делить на свету… Некрасиво! Вы, Секачев, зачем тут? Негоже, Иванцева на работе, при исполнении… артельное сторожит, а вы на нее с кулаками… Уголовщиной пахнет, вражеской вылазкой! Давай, ходи отсюда да поскорей… Бессонницей маюсь, разгуляться вышел. Может, пройдемся под ручку? Ага, провожу тебя, Секачев, до самого дому.

Кузьма Андреевич слышал и не слышал последние слова председателя. Уже в дверях обернулся, бросил через плечо Федосье:

— Найдется и на тебя управа!

3.

Сбежал Секачев с крыльца и тут бы ему поутихнуть в благословенном ночном покое, снять с себя напряжение, да он уж сильно распалил себя, уже не мог унять расходившуюся в нем ярость.

Ну ладно, пусть бы оно с глазу на глаз случилось. Нет! Самого Шатрова черт нанес! Повестит, уж точно что повестит артельщик деревню и загоргочут по дворам…

А больше того Кузьма Андреевич на дочь негодовал. Так низко пасть… И перед кем?! Да никогда секачевская родова не навязывалась родней в чужие дома!

Подстегивая себя выпиравшей злостью, не шел, а почти бежал домой старик в тени старых черных елей. Луна уже висела над Чулымом, и стало довольно светло.

В избе, в горнице Анны не оказалось. Поозирался Кузьма Андреевич: увидел, что ведра с пойлом в углу нет — догадался, где дочь.

Фонарь на полу стоял, и кинулись в глаза ошарпанные сапоги дочери, блеклое прошлогоднее сено, желтая боковина деревянного ведра на дощатом настиле коровника.

Аннушка отшатнулась, но стиснутый кулак достал ее, и она разом сломалась в поясе.

— Тятя… За что, тятенька?!

— Так-то себя блюдешь…

Как в конторе артели ожесточил тот животный ужас в глазах Федосьи, так и теперь испуганный крик дочери мгновенно захлестнул тем исступлением, в котором Секачев уже не помнил себя, подчиненный единственному, неукротимому желанию бить, бить и бить. И он, ухватившись левой рукой за витой жгут косы, все бил обмякшее тело дочери, пока она не перестала кричать и пока старик не услышал другой, не человеческий рев.

Секачев не сразу, но опомнился — слишком уж страшен был этот густой рев коровы. Он швырнул дочь на скользкий пол, шагнул к корове, поглаживая, успокоил ее, потом взял фонарь и медленно вышел из стайки, старательно прикрыв за собой широкую дверь.

…Очнувшись, Аннушка долго не открывала глаз. Какое-то время она не понимала, где находится и что с ней, пока не услышала глубокий утробный вздох. Его нельзя было не узнать — так тяжело вздыхать могла только корова. И тотчас все вспомнила Аннушка. И разом в ней закричали все раздиравшие ее тело боли, все накопленные обиды.

Что у нее с головой? Звон и жгет ее, как огнем…

Она лежала неловко, на боку. Собранной волей подтянула правую, будто перебитую руку и тут же нащупала возле лица какой-то холодный и шершавый выступ. Вон оно что… О коровий лизунец она головой ударилась… Пальцы двигались дальше, ощупали горячее затекшее веко глаза и замерли возле виска в липкой, еще сочащейся крови.

Рана у нее там, пролом, может… Подавляя боль и слабость — недаром же она была дочерью своего упрямого отца, девушка встала. Ей надо что-то делать. Скорее всего добраться до постели.

В ограде под низкими звездами Аннушка опустилась на сырое от росы крыльцо и опять, как вчера, как все эти дни попыталась понять свою прошлую жизнь и это страшное, что произошло сегодня.

Путались, мешались тяжелые мысли и возвращали к боли. И одно только девушка поняла и утвердила в себе: кончилось для нее прежнее, отныне оно всегда будет этой незаслуженной болью.