Затем я представил Наташу Гончарову на дипломатическом приеме… И Юлу… И Дантеса… И Бендерского… И его отца… Но ведь то был все-таки сукин сын Дантес — «усыновленник» дипломата, а не старик Геккерен, а Юла собирается замуж за Геккерена, то есть не за Геккерена, а за отца Бендарского… Ах, уж лучше бы мне, как Пушкину, раз уж все одинаково, лучше бы пулю от «Лепажа», неизлечимую пулю…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Я вспомнил недавний разговор с Татьяной и то слово, которое она сказала: файф-о-клок — чай в пять часов в английском посольстве, — и первый раз сегодня ощутил, несмотря на кавитацию шампанских пузырьков, чувство почти что непоправимой беды, в которую попал. «Файф-о-клок, Левашов, — сказал я, как мне показалось, даже вслух, — файф-о-клок, Левашов, в английском посольстве — это тебе не танцы под электрогитару на нашей танцплощадке…»
Первый раз за все это ужасное время я почувствовал, что Юла выходит из какого-то очерченного мною круга, в котором я еще мог что-то сделать. Дальше начиналась «персона грата». Я читал. Я знаю. Есть такой термин: дипломатическая неприкосновенность. Раньше я мог еще что-то сделать, не знаю, что именно, но сделать. Мне казалось, я мог что-то придумать с моей фантазией. Но там я уже не мог ничего сделать. Там, у дверей того дома, куда приглашают Юлу, стоит милиционер. И отцу Бендарского я ничего не сделаю и не смогу сделать. И здесь я испытал чувство жуткого бессилия. Такое бессилие я испытал один раз во сне. Во сне же ничего нельзя изменить, во сне можно только смотреть, таращить спящие глаза, во сне даже нельзя отвернуться, даже нельзя закрыть глаза, чтобы не видеть того, что тебе показывают. Разве я виноват, что Рысь сказала: «Когда старику будет сто тридцать восемь лет, Юле же тоже будет сто семнадцать!..» «Старик! — мелькнуло у меня в голове. — Тот самый, с картины художника Пукирева». И я крикнул это слово вслух. Вот в таком состоянии, наверное, был тот человек, который бросился на картину Репина «Иван Грозный убивает своего сына». Если бы я сейчас стоял перед картиной в Третьяковке — и старику бы от моих кулаков не поздоровилось и невесте, чем она лучше этого старика, и священника, и свидетелей, что наблюдали за всем этим? Да и художнику Пукиреву тоже бы досталось — это он стоит там, в правом углу, и так красиво смотрит на происходящее. Это тогда можно было присутствовать при сем, скрестив руки на груди. Сейчас так нельзя. Нельзя! Нельзя! А бог с ней, с картиной! Пусть висит себе в Третьяковке. Есть живой старик, нерисованный. Я его найду и разведу. Привлеку внимание всей общественности и разведу. Должен же быть у нас закон, который запрещает это дело. Не может быть, чтобы не было.
Ах, как бы сейчас я разделался с этим пукиревским женихом, именно сейчас, в эту минуту, когда я так ясно ощущал, что я рожден борцом, может быть, даже гладиатором. И ни при чем здесь завихрение шампанских пузырьков. Просто раньше не нужно было, чтобы я все мог, а теперь нужно, смертельно нужно.
Я помчался бегом по направлению к английскому посольству. Юла еще будет мне когда-нибудь благодарна. «Ты знаешь, А-а-алинька, — скажет она мне когда-нибудь, — это было какое-то затмение солнца, нашего солнца!» Сердце мое било меня в ребро, как боксерская перчатка. Мне казалось, что чем скорее я подниму шум вокруг всей этой истории, тем будет для меня лучше.
И вдруг я на бегу издали заметил одну пару и остановился. Шел типичный старик с молодой женой! Она стеснялась глазеть по сторонам, а он шагал брюхом вперед, как бы вымирая на каждом шагу, но с таким видом, что он еще всех нас переживет. «Это к лучшему!» — решил я про себя. В этот момент мне показалось невероятным, что она (Юла) на бархатном диване в английском посольстве пьет вино (очень легкое) и играет в бридж (или в какие игры там играют дипломаты?). И уже совсем невероятным представился скандал, которого мне, собственно, и не дадут устроить — в воротах ведь наверняка сразу же задержат. А тут я шел рядом с молодой старой парой. Достав из кармана фломастер, я стал срисовывать их, изничтожая сходством и втискивая в рамки пукиревской композиции. Лишь тогда, когда дошла очередь до священника, я засомневался, изображать мне его или нет. Хотя такие наверняка венчаются в церкви. Вместо священника я все же решил изобразить работника загса. На ходу рисовать было очень трудно, но на мое счастье, возле магазина женской одежды на Пушкинской площади — опять на Пушкинской площади! — они остановились и стали между собой о чем-то спорить. Она тянула его в магазин, а он тер лысину и злобно при этом огрызался. Гронский это называл — разбудить в натурщике натуру, делал это он во время сеанса с помощью всяких разговоров и даже споров. «Молодые» все еще ругались, когда я подошел к ним и сказал, обращаясь к ней: «Дедушку надо слушаться!» Она посмотрела сначала на меня, потом на своего мужа, а муж посмотрел подозрительно сначала на жену, а потом на меня. Затем они вместе уставились на меня, а я довольно нагло стал срисовывать их. Клянусь честью (какой честью, чьей честью?), мне начинала нравиться эта игра. Они ведь не знали, что им грозит. Какое представление я устрою их семейному счастью. Конечно, может быть, она и ни в чем не виновата, может, у нее мать такая же, как у Юлы, и, может, у нее тоже был такой парень, как я. И мать говорила: «И что ты в нем нашла хорошего, и что он даст тебе в жизни? И где вы жить будете?.. И не в деньгах счастье, но с ними». Я вспомнил тот взгляд Жозиной тети, когда в электричке она смотрела на меня, как на врага. Но я не оправдывал эту девчонку за то, что она послушала свою мать и вышла замуж за этого старого дурака; вот Жозька, она бы оправдала, она всегда всех оправдывает, только себя не оправдывает никогда.
Закончив картину, я увязался вслед за стариком и его женой в магазин. Я мотался за ними от прилавка к прилавку, ожидая удобного момента, чтобы всучить им произведение своего искусства. В толпе делать это было неудобно, я дождался, когда мы все трое очутимся на улице. А он уже, видно, что-то почувствовал, потому что посматривал на меня краем глаза, знаете, как смотрит лошадь, всегда почему-то испуганно, как будто она ничего хорошего не ждет от людей.
— Вам письмо, — сказал я, подходя к старику и глядя на него так, что если бы взгляд мог нанести ему физическое повреждение, то он нанес бы его ему.
— Какое письмо? От кого? — всполошился старик.
— От художника Пукирева, — сказал я, протягивая старику сложенный пополам листок бумаги с рисунком.
— Не знаю никакого художника Пукирева, — заявил старик, но почему-то не уходил, а все смотрел на меня.
— Конечно, — сказал я. — Если бы знали, то картина была бы совсем другая…
— Какая еще картина? — спросил старик, чувствуя, видимо, непонятную для него самого какую-то от меня зависимость.
— Созданная более ста лет тому назад, — сказал я голосом третьяковского экскурсовода, — кистью художника-обличителя В. В. Пукирева под названием «Неравный брак». Сотни тысяч людей останавливаются перед ней, каждый раз переживая трагедию брака, превращенного в коммерческую сделку. Впрочем, — продолжал я экскурсоводствовать, — если бы вы и остановились перед этой потрясающей душу картиной, вы бы все равно не вошли в эти сотни тысяч, потому что вы все равно не человек, а…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Кто сказал, что я не рожден борцом? Что я болен гипертонией? Что мне нужно избегать всяких нервных усилий и психических перенапряжений? В голове крутился такой смешной рисунок: по улице идет милиционер, а на руке у него повязка с надписью «дружинник». По-моему, милиционер-дружинник — это смешно… Рисунок это или на самом деле? Кругом уже собрались свидетели. Но Жозя? Почему в толпе стоит Жозя?.. Может быть, мне все это спится? Ах да! Рядом же институт красоты, в котором ее тетя собирается делать себе это дурацкое омоложение… Вот почему она здесь… А старик уже тряс меня за борт куртки и кричал шепотом: «Распустили мы вас!» — «Это мы вас распустили! — кричал я. — Пукиревых женихов и невест!» Потом старик все растолковывал какому-то мужчине, что произошло, и размахивал моим рисунком:
— Это же моя дочь! Нет, до чего мы дошли. На улице к тебе подходит совершенно незнакомый!..
— Пьяница, — обозвала меня, плача, эта — как ее?
Теперь я и не знал, кем она ему приходится, может, действительно дочь, потому что он вытащил из кармана паспорт и кричал: