Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском

22
18
20
22
24
26
28
30

— …А поскольку наша государственная политика не ставит себе такой задачи, — продолжал Владимир Данилович, покосившись на кавалериста, — то и язык польский сохраняется в Привислинском крае во всех сферах, кроме официальной государственной, где принят русский язык исключительно для удобства ведения дел…

— Но как же в школах? Политика русификации… — возразил Веселяев.

— Политика русификации, на мой взгляд, — самое неумное, что предпринимается в Привислинском крае. Цели своей она не достигнет, а поляков от русских отвратит еще больше, — Спасович оживился, в голосе послышались резкие нотки.

— А вы говорите — нет направления! — кавалерист вдруг расхохотался.

— Стало быть, вы сторонник примирения русских с поляками? — продолжал допытываться Веселяев, наклонив голову и сверля Владимира Даниловича взглядом унылых глаз.

— Безусловно… По рождению я православный, по воспитанию же — поляк. Мне одинаково близки оба народа и оба языка…

— Как поляка не корми, он все в лес смотрит, — сказал полковник.

— Странно… Странно… В департаменте народного просвещения иные взгляды, — Веселяев снова развернул «Ведомости», как бы давая понять, что не намерен больше поддерживать разговор.

Владимир Данилович снова отвернулся к окну, испытывая раздражение. Незачем было ввязываться в эту ненужную дискуссию! И с кем? С представителями двух сил, на которых держится государственная политика в крае, — с военным и чиновником! Добро бы люди из художественной или научной среды. Те бы его поняли. Но — увы! — представители этих сфер не спешат наладить культурный контакт между двумя народами, родственными по происхождению. Так что он, Владимир Данилович Спасович, по-прежнему остается чуть ли не единственным деятелем, способствующим взаимопониманию двух наций.

За окном проплывали предместья Варшавы, при виде которых у Владимира Даниловича сладко сжалось сердце и зачесалось в носу от слез, готовых выточиться из глаз. Сентиментальное настроение разрушил пруссак, явившийся наконец из ресторана с сигарою во рту, издававшей невыносимый запах. Говоря сам с собою и ругая на чем свет стоит «руссише и польнише швайне», он принялся собирать вещи и первым вывалился из купе с чемоданами, оставив после себя вонючее облако дыма. Спасович вежливо, но сухо раскланялся с попутчиками и, подхватив кофр, двинулся по проходу на выход.

Вокзал, как всегда, встретил его гомоном и суетой носильщиков, газетчиков и комиссионеров — так назывались публичные посыльные, составлявшие две соперничающие партии, красных и голубых, соответственно цвету своих шапок, — однако суета эта была лишена русской безалаберности, отличаясь деловитостью и проворством. Спасович вышел на площадь, поманил извозчика, восседавшего на дрожках с поднятым красно-желтым флагом и одетого в темно-синюю ливрею. Дрожки подъехали, плавно покачиваясь на рессорах. Владимир Данилович уселся на сиденье, поставил кофр в ноги и, откинувшись на спинку под кожаным верхом коляски, сказал по-русски:

— В «Краковскую».

Слегка распогодилось. Дождь перестал, над шпилями костелов Старого Мяста, хорошо видимого отсюда, выглянуло из-за облаков солнце. Дрожки въехали на мост, и Владимир Данилович окинул взглядом Вислу со снующими туда-сюда лодками перевозчиков, еще раз удивившись перемене масштаба, произошедшей вдруг в восприятии пространства. Всякий раз, приезжая в Варшаву из Санкт-Петербурга, он испытывал эту перемену, и всякий раз она его удивляла. Когда он жил в Варшаве, Висла и сам город на ее берегах представлялись ему просторными и величественными, исполненными достоинства и благородства. Но теперь, наезжая сюда из Питера, он будто попадал из дворцовой необъятной залы в тесную комнату, может быть, и уютную, но явно недостаточную размерами, так что первые часы после приезда ему было неловко двигаться и дышать. Желтоватая Висла казалась сироткою в сравнении с Невой, и Владимиру Даниловичу становилось жаль ее, как собственного детства, когда масштабы явлений были домашними и уютными, а казались — вселенскими. Теперь-то, на иных берегах, он понял, что такое истинно государственные масштабы, и все равно при встрече с Вислой в сердце прокрадывалось нечто вроде вины.

Он устроился в «Краковской», взяв недорогой отдельный номер из двух комнат, и тут же послал с комиссионером записку в редакцию «Атенеума», извещая редактора Фиалковского о приезде, и просил быть у него к вечеру. Владимир Данилович решил сделать сегодня издательские дела с тем, чтобы назавтра полностью отдаться судебным.

Он решил пообедать у «Пурвина», где обычно собирались юристы, чтобы послушать, что говорят в кулуарах о приближавшемся процессе. Действительно, в ресторане встретилось несколько знакомых, многие же узнали Владимира Даниловича, по столикам зашелестело: «Спасович… Спасович…» Он подсел к молодому адвокату Францишеку Новодворскому и в ожидании заказанного обеда начал расспрашивать о деле. Новодворский, как выяснилось, был назначен защищать Петрусиньского, Блоха и Дегурского. Выслушав обстоятельства покушения на Гельшера, Спасович спросил:

— Подзащитные сознались?

— Нет. Но вина доказана неопровержимо.

— Говорят, один из главных обвиняемых, Варыньский, отказался от адвоката?

— Да, это так. У него уже есть опыт защиты. На процессе в Кракове, помните?

— Помню, конечно, — сказал Спасович, принимаясь за принесенный бульон с гренками. — Мне довелось в то время быть в Кракове на юбилее Крашевского. Социалисты написали ему письмо из тюрьмы, желая обратить на себя внимание патриарха. Но… не обратили. Он им даже не ответил.