Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

30

Раньше других съедобных трав поднимается на выгоне кашка, или, по-нашему, грицык. Истосковавшаяся по зелени худоребрая пацанва жадно набрасывается на первое весеннее лакомство. Слегка очистив сочный стебелек грицыка от лишних отросточков-листочков, сует его в рот, смачно жуя пресную мякоть, похрупывающую на молодых, пошатывающихся от недоедания, зубах. А там, глядишь, уже властно тянутся малые ручонки, прихваченные первым загаром, к темно-зеленому прямому стебельку молочая. Хрустко сломав его у земли, сдирают с него податливую кожицу, катают мягкий оголенный стерженек в ладонях, вялят на солнце, положив на скат погреба. Только после этого — теплый, горьковатый, изошедший молочком — кладут в рот. Вскоре подоспеет и сурепка, поднимется повыше кислый щавель. Позже можно будет по-заячьи подкрасться к винограднику, наломать молодых побегов, сочных до того, что аж чвыркают под укусом. Но раньше всего — еще до цветения, еще до того, как поднимется съестное разнотравье, — хищная пацанва причащается птичьими яйцами, заедая их клейкой тягучей вишневой смолою, — и уже ты ее, пацанву, ничем не удивишь: ни ранней редиской, ни первой черешней. Ярый голод утолен, оскомина сбита, можно жить не спеша, не жадничая, по-людски.

Все живое ворошится, дышит, ловя прелый дух слежавшейся за зиму соломы, горьковато-теплый запах веснушчатых веток жерделей, сыровато-подвальный холодок перевернутого плугом чернозема. В пресном ветерке слышатся ливневая свежесть, запах разогретой солнцем полыни, робкий, едва уловимый душок уже успевшего привять чебреца. Опустошенные до дна силосные ямы дышат остатками перекисшего корма, напоминающего такой знакомый дух моченых арбузов. Уксусно-едкий запах навоза, дорожная пыльца, прибитая крупными каплями дождя, невесть откуда сорвавшегося при ясном небе, нестойкий запах свежескошенной травы, серно-сладковатый кузнечный чад и кизячный дымок топящихся селянских печей — все смешивается в весеннем прозрачном воздухе, будит какие-то неясные предчувствия, щекочет в горле, стесняет дыхание, расслабляет тело до сладкой истомы.

…Милая моя сторона! Твои запахи, твои краски, твои шорохи вошли в меня навсегда. Я счастлив тем, что родился здесь, что ходил по этой земле, видел, как растут злаки и травы, слышал топот копыт и пение птиц. Пуще всего благодарю тебя за то, что сделала меня человеком, научила понимать слово, открыла мое сердце для людских радостей и горя…

Эти дни Антон метался как неприкаянный. То он гонял на велосипеде в Новую Петровку, долго и бесцельно бродя по песчаному берегу моря, то мотался в верхнюю часть Берды, туда, где скели — высокие скалистые берега — над ней нависают. Подолгу водил велосипед, держа его за железные рога с пластмассовыми бледно-розовыми, точно вишневый подкорок, наконечниками, по немецкой колонии Ольгино. Бродил вдоль кирпичных неглухих, с крестатыми дырками заборов, заглядывал в чисто подметенные, посыпанные песочком дворы. Глядел на ровный строй деревьев, подбеленных снизу, на клумбы, фигурно обложенные кирпичом или красной черепицей. Задерживался, как бы ненароком, у перевалившей через кирпичную огорожу тяжелой в своем буйном цветении сирени, подолгу вдыхая ее сладостно дурманящий, нагретый солнцем густой дух.

Разбегаясь, с ходу впрыгивая на седло машины, гнал по тракту до самого Бердянска. Но опомнившись, поразмыслив и придя к выводу, что дел у него в городе никаких, сворачивал у железнодорожного переезда влево, выезжал в степь. Проплывали низкие сараи совхоза, круто клонился в долину Петровский спуск, слепяще рябил внизу лиман. И снова морской песчаный берег. Здесь когда-то коммунары ловили бреднями рыбу, дядько Сабадырь варил пахучую юшку, Потап Кузьменко рассказывал быль, похожую на легенду…

Сегодня он не захватил велосипеда, никуда не собирался. Просто взял в руки вишневый прутик, пошел не спеша своей улицей мимо конторы колхоза Котовского, мимо паровой мельницы, мимо конторы Чапаевской артели — в центр слободы, как тут говорят «до волости». И надо же было такому случиться! Не успел подойти к ларьку, где Варя, дочь Косого, присуха Йосыпа Сабадыря, «ситром» торгует, не успел оглядеться, как подскочила, резко затормозив, машина-полуторка, и ему крикнули:

— Садитесь. Что же вы?..

Антон, не раздумывая, взялся за борт кузова, поставил ногу на скат, легко, лётом перемахнул через темно-зеленый борт газика. Он недоуменно, с опозданием, огляделся: кто же его позвал? Оперевшись боком о кабину, положив оголенную до плеча смуглую тонкую руку на матерчатый ее верх, стояла незнакомая девушка. Зачем-то поправила левой свободной рукой воротничок голубой кофты, поправила легкую расклешенную юбку темно-лилового цвета. Антон посмотрел на ее синие прорезиненные, как у него, тапочки — слегка припыленные, — скользнул взглядом по стройным смуглым ногам, поднял глаза к ее лицу, хмуря от смущения и без того хмурые темные брови. Он не мог понять, почему она его позвала. Смутившаяся девушка виновато пролепетала:

— Вам разве не в город? Я думала, ожидаете попутную машину…

Она, сама не понимая, что делает, видимо, по крайней растерянности, а может, просто для того, чтобы сгладить свою промашку, протянула смуглое крылышко узкой ладони Антону:

— Паня…

Антон вскинул брови высоко на лоб. Его крупные припухлые губы вздрагивали, сами собой разъехались в улыбке, обнажив снежную синеву крупных плотных зубов. Поспешно поймал ее руку, утопил в широкой, разбитой всякими работами ладони.

— Тоня! — вторя ей в лад, назвался он. Но тут же спохватился: — Тю, что я!.. Антон! Просто Антон. — И для чего-то добавил, видимо, хотел успокоить невпопад пригласившую его девушку: — А мне и взаправду треба в город!

Когда полуторка качнулась, набирая скорость, Антон по-пьяному затоптался по кузову, балансируя огромными ручищами. Паня пригласила:

— Держитесь за кабину!

Они стояли рядом, не сводя глаз друг с друга. Их было только двое. И едва ли они понимали, что с ними происходит. Едва ли понимали, куда едут, зачем. Совсем неслышно в тряском погромыхивающем кузове прозвучали ее слова, тут же подхваченные и унесенные ветром:

— Мне только до Кенгеса…

Антон не знал, откуда она, но по ее чисто русскому выговору догадывался, что она не новоспасчанка. Может, из города? Может, еще откуда-то издалека?.. Услышав, что она из Кенгеса, а Кенгес вот он — рукой подать, брат Новоспасовки, — Антон просиял. Крупные зубы снова показались в счастливом оскале. Паня тоже оживилась, посветлела, заулыбалась. Откинув голову назад, взмахнув коротко стриженными льняными волосами, девушка как бы спросила взглядом: «Чему вы обрадовались?» Он ответил ей вслух:

— Мне тоже до Кенгеса!