Избранные произведения. В 3 т. Т. 2: Искупление: Повести. Рассказы. Пьеса

22
18
20
22
24
26
28
30

Пригляделся я к ней впервые повнимательней. Маленькая блондиночка, когда-то красивая, пожалуй, была. Пожалуй, и сейчас кое-что от красоты осталось, но замученная, бледная. «Что-то в ней от русалки, — думаю, — русалки ведь не речные нимфы, как иные предполагают, и названы они не от слова «русло», а от русый, то есть по-старославянски — светлый, ясный». Была она какая-то действительно светлая, ясная, и глаза, и волосы, и кожа — все почти одного цвета.

Есть на Волге в самых верховых местах вода еще чистая, и старенькие речные колесные пароходики запасаются ею для питания паровых котлов, потому что она не образует накипи и не разъедает стенки котлов. Я с другом моим в свое время согласно старому волжскому атласу посетил самое верховье, откуда величайшая река Европы истекает. А истекает она из колодца среди торфяного болота. Над колодцем древняя часовня у деревни Верхне-Волгино. Вообще-то много там чистых ключей, колодцев, маленьких речек, и как-то весной мы попали на празднование русальной недели. Местные жители верят, что русалки это души детей, умерших без крещения. Впрочем, праздник этот не христианский, а давний, языческий, когда славяне все умирали без крещения и все их души становились русалками. Мне вдруг показалось, что женщина эта оттуда, с самого доимперского верховья, из коренных московитов, которые, подобно американским индейцам, чужаки на собственной земле, в чужой, монголо-татарской России. В этом она показалась мне близка, я тоже чувствовал себя родившимся без родины и имел в Москве не дом, а жилище. Может быть, поэтому у меня глаза взмокли и сердце засосало, когда я увидел жилище этой женщины на дебаркадере. А она себе устроила настоящее жилище под каким-то навесом, среди холода и грязи. Особенно меня поразили цветочки, которые она в стакане поставила у изголовья постели, состоящей из какого-то тряпья — на мешковине кофта, платок, еще что-то. Обыкновенные полевые цветочки, которые я видел во множестве растущими в запущенном березовом парке и на обочинах. Но среди них была одна белая роза, уже почти увядшая, очевидно, кем-то выброшенная и заботливо подобранная русалкой. Да, в ней было русалочье, что-то в ней мне показалось прекрасным, но безжизненным, бледным, грешным.

— Садись сюда, — сказала она мне на «ты», видно, уже признав за своего и указав на какой-то ящик, который служил ей креслом, — а я здесь посижу. — И уселась на чемодан.

Было с ней два чемодана, помятых и потертых, хорошей, кстати, кожи, но отслуживших свой срок, наверно, тоже кем-то выброшенных и ею подобранных.

— Тебя как звать? — спросила она меня.

«Что ответить, — подумал, — не знакомиться же все-таки всерьез. Все-таки всерьез — это нелепо и глупо». Есть такая пошловатая интеллигентская шуточка: «Зови меня просто Вася». Так и сказал — Вася. Думаю, глянет на меня, поймет, что шутка, шутливая игра. А она на меня глянула и ничего не поняла.

— Васенька, — говорит, — имя какое хорошее у тебя. А меня Люба зовут. Знаешь такую песню… — И вдруг запела негромко хорошим голоском, но с простудной хрипотцой: — «Нет на свете краше нашей Любы, русы косы обвивают стан…» У меня тоже была коса до пояса… «Как кораллы, розовые губы, и в глазах бездонный океан. Люба-Любушка, Любушка-голубушка, сердце Любы-Любушки в любви…» Эх, Васенька, я когда молоденькая была, хорошо жила…

— А тебе сейчас сколько, если не секрет? — спросил я умышленно фривольно, по-прежнему ведя свою шутливую линию, чтоб остановить, чтоб прервать нелепую душевную близость с нищей русалкой.

— Я уже старуха, Васенька, мне сорок три года, а лучшие годики я потеряла, лучшие годики отсидела… Пятнадцать лет.

«Обычная история, — подумал я, — обычная история наших дней, даже скучно, еще одна невинная жертва».

— За что ж ты сидела, Люба? — спросил я, заранее готовясь услышать очередной рассказ о незаконных репрессиях.

— Убила я, Васенька, — ответила Люба просто и коротко.

От такого простого ответа мне даже не по себе стало. Нет, шутливого разговора не получалось. Я глянул на Любу впервые серьезно и с тревогой.

— Кого ж ты убила?

— Человека убила… Да ты, Васенька, не бойся, — сказала она, очевидно, заметив мое волнение и беспокойство, — я не разбойница. Я свекровь свою убила качалкой… Муж, Петя, меня обожал, на руках носил. На руки возьмет и носит. А свекор и свекровь… Не так свекор, как свекровь. Свекор под ее дудку плясал. Знаешь, как поется: «Свекор и свекровь лютые, золовки суетливые, деверья пересмешливые, да все не ласковые. Эх, да слезы горючи, как река, льются, не наполнишь ты синя моря слезами…» Вот так и я, Васенька, сколько переплакала… Один Петя меня любил, но он против всех, особенно против матери своей идти не мог…

«Вариации на сюжет Островского, — подумалось мне, — из драмы «Гроза», здесь же, на волжских берегах, разыгравшейся… Много ли их, вариаций семейной жизни российской, темного омута, глуби глубин? Там самоубийца, тут убийца — лучи света в темном царстве».

— Ты что задумался, Васенька? — прервала Люба мои размышления. — Осуждаешь меня?

— Нет, почему ж, — видно, ты убила случайно.

— Случайно, Васенька, случайно. Тесто катали, пироги к празднику… Начала свекровь опять мной понукать, не выдержала я. Не хотела, а вышло. Раз только ударила, да по виску. Целила по голове, а свекровь вывернулась как-то, и я по виску ей попала.

— Родные у тебя есть? — спросил я, чтоб как-то поменять тему, тягостную и Любе и мне.