Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Отворяй! — ударил он кулаком в наружную дверь, и дверь, не запертая на железные крюки и задвижки, растворилась. Гаврила Михайлович вошел. — Огня! свети! — шел он в темноте, как буря, опрокидывая попадающиеся навстречу стулья, ударом ноги сбивая все с своего пути.

У самых дверей матушки сестрицы предстал Гавриле Михайловичу белеющий призрак с растрепанными волосами, с костлявыми поднятыми руками… Это была старая прислужница генеральши, в ужасе и в беспамятстве страха, все еще считавшая своею обязанностью до конца живота защищать дверь своей госпожи.

— Прочь, ведьма! — сказал Гаврила Михайлович, не ударом, а одним взмахом руки сдувая ее, как пыль, с своего пути.

— Мать пресвятая богородица! Защити, заступи и покрой своим покровом.

— После, матушка сестрица, изволите молитву прочесть. Где Аннушка? Выдай мне головой Марка! Куда ты его, сударыня, в свои бабьи юбки запрятала? — сжимал кулаки и топал ногами Гаврила Михайлович. Пред образами горела лампадка и довольно видно показывала все. Гаврила Михайлович, как зверь какой в клетке, озирался по спальне…

— Ищи, мой батюшка! — сказала генеральша, уже имевшая время прийти в себя и понять, что оно значит. — Ищи, родной мой! — села она на постели в кофте и в своем спальном чепце. — Дочь не иголочка, как не найти. И Марк тож показен молодец, не схоронится, — решилась показать генеральша своему батюшке братцу, что она его сестрица. — Так это значит, сударь мой Гаврила Михайлович, вы проберегли дочку, а похвальба Марка впрок пошла? Слава тебе, господи, царю мой! — набожно перекрестилась сестрица-генеральша. — Услыхал ты мою грешную молитву: призрел на сироту… А когда же это, батюшка братец! В пору какого часа божьего спомогся-то Марк Петрович? Позову завтра попа, велю молебен петь… А старая-то Емельяниха и Подбритая ваша, сударь мой братец, чего же они смотрели?..

Надобно было смотреть и удивляться, как распаленный Гаврила Михайлович со сжатыми кулаками оставался недвижим и не поднял руки… Но это было невозможно. Матушка сестрица-генеральша, вся в белом, в своей широкой кофте, в больших оборках ее спального чепца, с выбившимися седыми волосами и немного тряся старою головою, сидела в таком неподвижном величии под подзором штофного полога ее кровати, что принять ее за божество какого-нибудь богдыханского капища было легче и вернее всего. Гаврила Михайлович, кажется, принял ее за ведьму. Он разразился таким страшным ударом по шифоньере матушки сестрицы, что дорогая саксонского фарфора чашка подпрыгнула на своем блюдечке, слетела вниз и рассыпалась в куски. Гаврила Михайлович хлопнул за собою дверью и опять потребовал огня. Огонь был подан. Оставляя сестрицу-матушку в покое, сударь братец, как медведь в лесу, стал ломить все и ворочать по ее дому. Он передвигал мебель, переставлял диваны, растворял шкапы; шел в кладовые, кричал: «Отворяй! а то замки собью». Поднимал крышки на сундуках; ощупывал ощупью шубы сестрицы-генеральши. Не было такого темного застенка, уголка, притаенного местечка, куда бы ни заглянул Гаврила Михайлович. Где только могла спрятаться кошка, там он искал дочь и вора Марка. Вспомнил Гаврила Михайлович, что у сестрицы-генеральши была вышка в саду, где обыкновенно на жердях сушилось белье. Гаврила Михайлович полез на вышку. Слезши с вышки, он еще вспомнил про баню и в темноте ночью, по грязи отправился к бане под довольно крутую гору; поскользнувшись, чуть не упал в пруд и опять воротился к дому. Начинало уже светать. Гаврила Михайлович осмотрел все флигели, все пристройки. Послал к попу за ключами, велел себе отворить церковь и даже в алтарь заглянул Гаврила Михайлович. Но нигде ничего, ни вида, ни какой-либо приметы, чтобы здесь были беглецы.

— Лошадей! — крикнул Гаврила Михайлович, повелевая взять для себя лошадей с конюшни сестрицы-генеральши. И их взяли; запрягли шестерик в колымагу, и Гаврила Михайлович съехал с сестрина двора, оставляя позади себя разор и сумятицу, как после татарского погрома.

Что Гаврила Михайлович не жалел лошадей сестрицы-генеральши — это правда; но что он прибыл к своему знакомцу уже очень спустя после обеда — и то была истина. Еще скорее прежнего раза, дав перекусить людям и в чужую крашеную тележку запрягши своих лошадей, Гаврила Михайлович прямо из колымаги пересел в нее, не ступивши ногой на порог дружеского дома, не попросивши для себя стакана кваса! По счастью для людей и лошадей Гаврилы Михайловича, дома у него не зевали. Подстава тому и другому выставлена была верст за двадцать на постоялом дворе, и сам старик староста, с шапкою в одной руке и с фонарем в другой, перестрел Гаврилу Михайловича в глухую ночь среди большой дороги и доложил, что вот он так и так распорядился.

— Умно! — сказал Гаврила Михайлович. — А люди где? Какие вести? Подавай сюда!.. Эй вы!.. — кричал Гаврила Михайлович, подъезжая к постоялому двору, и человек больше двадцати высыпало на голос барина. Собеседник Гаврилы Михайловича был также здесь. Он тем случаем травил зайчишек, как говорил он, чтобы не попусту пропадало время.

— Вести какие? — спрашивал Гаврила Михайлович, становясь в сенях и на одном месте разминая ноги, отекшие от долгого сидения.

Но вести, видно, были нерадостные, потому что всякий искал схорониться за спину другого и не вызывался отвечать.

— Да что, батюшка Гаврила Михайлович! — сказал собеседник. — Тут такие вести, что просто чудеса воочию совершаются. Не в том дело, что украл; а в том дело, как концы схоронил. А Марк Петрович просто аль в огне их сжег, что и пепелу не оставил, или в море потопил, а на земле следу нет. Как ты изволишь, батюшка: нет следу!

— Говори! — отрывисто сказал Гаврила Михайлович.

— Я-то говорить буду, — продолжал собеседник, говоривший вообще довольно флегматически. — Да что говорить, Гаврила Михайлович? Нечего говорить. Приехали к попу, поп дома без ряски сидит и в обедне, значит, не был, потому что сапог нет. И празднику не рад, по той самой, изволите знать, поговорке: кто празднику рад, тот до свету пьян. А наш поп светел, как стеклышко. Только увидел нас, обрадовался. «А что, молодцы? — говорит. — Ай повенчать кого! Можно. Только, — говорит, — сейчас снимай, ребята, кто-нибудь сапоги и давай мне. Попу без сапог венчать нельзя». Ну, так сами вы судите, батюшка! — говорил собеседник. Был ли бы поп без сапог и усидел ли бы он без радости в праздник, коли бы Марк Петрович только одним глазом заглянул к нему?

«Не был… не усидел бы поп!» — решительно говорил про себя Гаврила Михайлович.

— А что бы дело было без всякого опасства, — продолжал собеседник, — мы и на том не стали, а попа к себе и без сапог взяли. Он и теперь у вас на радостях без горя в флигельке сидит.

— Дать попу сапоги, — обратился Гаврила Михайлович к старосте, отдавая приказ, — и другого прочего, что дается: муки, крупы, сала. Отправить его на подводе и сказать: буду ехать, нарочно заеду посмотреть, чтоб он не пропивал сапог, или пусть больше не прогневается, сухаря не дам. Дальше что? Говори! — обратился Гаврила Михайлович к собеседнику.

— И дальше говорить нечего. Засели ребята в леску. Ждать-пождать, едет тройка рысью; седоков нет, и кучер завалился под полость на сено, спит. Оступили ребята — кучер Марка Петровича, что второй по конюшне. Начали его будить; а он спросонья набранил их — и только.

— А коляска? — спросил Гаврила Михайлович.