Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

Как ни долго шел, а уже месяц прошел заключению. Уже минула и половина второго; уже и третий месяц наступил и прошел, и летние ночи стали уже заметно длиннеть и холодеть, а Анна Гавриловна ждала и все напрасно ждала, что именно вот этою-то ночью и украдет ее Марк Петрович. Но эта желанная ночь все была впереди и не приходила. Тщетно Анна Гавриловна гадала на чет и нечет и держала у себя бобы под подушкой, чтобы ночью раскидывать свою думку на бобах. Думка была все одна и та же, а бобы сказывали разно: выходило то хорошо, то дурно. Спать не спала Анна Гавриловна, и под шелковым пологом вспоминался ей Змей Горыныч и Вихорь Вихорыч, которые уносили Настасью Премудрую и Елену Прекрасную, и Анна Гавриловна совсем чаяла засыпать на той самой кровати хрустальной, по бокам которой сидели-ворковали голуби и говорили: «Полетим, полетим! понесем, понесем нашу царевну прекрасную!» Но никто не уносил Анну Гавриловну: ни сизые воркующие голуби, ни Змей Горыныч, ни Вихорь Вихорыч, ни даже Марк Петрович… Кажись бы, совсем изныла в своей тоске-одиночестве Анна Гавриловна,

Тебя, мой друг, дожидаючи, Свое горе проклинаючи, —

если бы Анне Гавриловне не помогал коротать ее горе тот же самый круг хозяйственных забот, который не думал покидать ее в заключении. Плоды в саду окончательно дозревали. Надобно было сушить и солить, впрок откладывать и варенье тоже варить. И хотя Анна Гавриловна два таза совсем испортила варенья, но, прохлопотав в саду почти целый день, перебрав с Настей Подбритою более тысячи яблок, Анна Гавриловна скорее и крепче засыпала, и сон ей снился веселый.

— Няня? — а ведь я сегодня видела, что меня Марк Петрович совсем украл! — краснела и улыбалась Анна Гавриловна.

— Христос с тобой, моя утенушка! — качала головою няня, — Куда ночь, туда и сон. А ты богу молись и батюшку не гневи. Знаешь, кто на земле чудеса творит? Тот, кто высоко сидит, из-под солнца глядит… Умывайся, моя утенушка!

Анна Гавриловна умывалась; а солнце глядело ей в серебряный таз и серебряный рукомойник с непочатою водою, и в уме Анны Гавриловны невнятно, как отголосок далеко слышимого пения, проносились слова:

На что было умываться, Когда не с кем целоваться? На что хорошо ходить, Когда некого любить?

Наконец Анна Гавриловна собственноручно с девушками обобрала последние румяные яблоки на саду; наступил сентябрь.

О Марке Петровиче ни слуху ни духу не было. Хотя бы он ради того слова, каким похвалялся на пиру, отведочку малую какую оказал, хоть не сделал, да попробовал! Нет, даже и не пробовал. Пропал без вести, и черти его бурые пропали с ним, и дом, окна и двери заколочены стоят, даже тропки по двору заросли травой.

— Поминай как звали нашего Марка Петровича! — говорили соседи. — Дал маху молодец, видно, зеленая закуска не по вкусу пришлась. И слово сказал, да от дела бежал.

Гаврила Михайлович недоверчиво качал головою.

— Знаю я Марка, — говорил он, — он не побежит. Ему хоть и лозана отведать{99}, а уж он не заспит и не задумает этого дела. — И Гаврила Михайлович даже к церкви не пускал Анну Гавриловну и, как мы видели, нимало не послаблял мер принятой предосторожности. Но наконец четыре месяца прошло, и, как говорится, ни одна дворняжка не тявкнула на Марка Петровича, ни даже на тень его. Гаврила Михайлович внутренне начал немного колебаться; но наружу он не выдавал того. Сентябрь шел своим чередом, и дом Гаврилы Михайловича все так же хмурился и смотрел сентябрем. Начались по соседству охоты.

— Батюшка, Гаврила Михайлович! — наезжали из поля охотники и говорили: — Что делать изволите? Бог волюшку в погодушку дал. Душу на простор вывел.

— Хорошо вам, что на простор, — отвечал шутливо Гаврила Михайлович, — а я вот в тесноте сижу; своего красного зверя берегу.

— Да что он вам, батюшка, снится? — говорил один из любимых собеседников Гаврилы Михайловича. — Сболтнул молодец на пиру: в головке шумело; а вы бог весть какую напасть вывели. Сами вы сидите, не в обиду сказать вашей чести, как жучка на привязи, и голубушку Анну Гавриловну в тенета загнали.

— А язык-то тебе не привязали? — спросил Гаврила Михайлович. — Вот то-то и есть, что сболтнул, — говорил он. — Да Марк-то болтает не по нашему с тобой: не на ветер лает. У него и батюшка был таков: что спьяну сказал, то тверезый исполнил.

— Так ищите же вы Марка по пеклу! — отвечал собеседник поговоркой. — Вы его теперь, батюшка, и с борзыми не отыщете.

— Да Марка и не надо искать. Он сам найдется, коли на что пойдет…

Но Гаврила Михайлович более говорил, нежели сам верил своим словам. По крайней мере, в том отношении, чтобы решиться выехать на охоту, он считал это делом крайне опасным? Вовсе нет. Гаврила Михайлович знал хорошо, что он может выехать и может приказать, чтоб оно было так, как при нем было, и оно непременно будет. Но Гаврила Михайлович сидел и не выезжал по заветным преданьям своей «знатной» охоты. Выехать в поле до покрова у Гаврилы Михайловича последний доезжачий считал это делом позорным: ерышков ловить да матерого зверя губить! И Гаврила Михайлович таковых охотников величал не охотниками, а кошкодавами.

— Вам бы, господа, только кошек давить, — говорил он. — По листопаду взрыскались на охоту с семина дня! Зверь не выцвел, не вылинял; еще по нем ость не пошла, холод не уматерил его… И что то за зверь, хоть бы какой русак, коли он раз, другой не отряхнулся в молодом снежку? Лисица хвостом пороши не помела; а об волке и помолвка нейдет! — махал рукою Гаврила Михайлович. И можно судить, с каким нетерпением ожидал он покрова, и особенно теперь, когда Гаврила Михайлович засиделся на привязи, как говорил его собеседник, и когда время удивительно благоприятствовало его охотничьим поверьям. Лисица уже с неделю и больше того, как пушистым хвостом порошу помела, и заяц мог не однажды отряхнуться в молодом снежку. И здесь еще надобно заметить, что покров был вдвойне великим днем и большим праздником для Гаврилы Михайловича. Это был главный престольный праздник его церкви, и, уже отпраздновавши праздник, Гаврила Михайлович обыкновенно на другой день поднимался и недели на три, всем огулом, съезжал в отъезжее поле. Но на этот раз нетерпение Гаврилы Михайловича было до того велико, что он решил после обедни и обеда, на самый праздник, выехать этак немножко поразмять собак. Гости тоже с вечера начали понемножку съезжаться, преимущественно охотники. О том, какова будет погода для праздника, они не думали: но что охота должна была быть отличною, много толковали.

— Сударь мой, Гаврила Михайлович! — говорил собеседник, приехавший последним из гостей. — На дворе, батюшка, рай земной. Мжица мжит; перед носом пальца своего не видать, и ветер только не тявкает, а то как пес удалой, на все вой воет.

— Хорошо, — говорил Гаврила Михайлович, — Повидим, что завтра будет. — Но при этих ожиданьях и разговорах Гаврила Михайлович не мог забыть того, что завтра престольный праздник и не быть Анне Гавриловне у заутрени — этого нельзя. Гаврила Михайлович хотя поздно вечером, а послал сказать Анне Гавриловне, что она должна быть.