Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

Я покраснел, и тетушка заметила это. Напрасно я уверял ее, что она ошибается, что Зенаида не дала мне никакого права считать себя счастливее других ценителей ее прекрасной души, что сношения наши были самые чистые и чуждые порочной мысли. Тетушка продолжала с усмешкою:

— Знаю я, мой друг, женщин этого рода, знаю: не толкуй мне про них напрасно; много видела я их в свою жизнь. Я терпеть не могу женщин, которые обдуманно принимают меры к уверению всех и каждого, что они чужды слабостей своего пола, потому что одно это доказывает уже противное; которые хотят наслаждаться сердцем, подобно другим грешницам, и вместе с тем слыть за безгрешных, выдают себя за женщин непонятных, между тем как они только недопеченные, представляются femmes supérieures[30], существами высшего разряда, лезут в огонь и потом показывают всему свету, что они не обожглись. По-моему, лучше убегать огня и не вдаваться в эти опасные фокусы, которые всегда опасны, если не для добродетели, то для репутации. Если ты женщина чистая, добродетельная, безгрешная, то люби, как исстари водилось на святой Руси, люби, матушка, одного мужа и возись с одним им, а с молодыми обожателями непонятной женской добродетели тебе нет никакого дела; не пускайся в сладкие беседы с ними, не дурачь их, сударыня, не вскружай им головы для потехи, не уноси их на своем шлейфе в мир роскошных мечтаний с тем, чтобы оставить между небом и землею, вечно жаждущими; не воспламеняй их воображения душевными прелестями своими за неимением прелестей телесных: это тоже кокетство, и еще опаснее, безнравственнее обыкновенного, которое старается смущать из тщеславия спокойствие человека приманкою наружной красоты. С наружною красотою у вас, мужчин, расчет короткий, но с душевною, особенно когда она поддельна, как всегда случается у этих дам, которые стараются блистать ею, конца нет мукам, терзаниям, горю. Этот род кокетства — вернейшее средство убить мужчину на всю жизнь, сделать его неспособным ко всякому законному наслаждению, поселить в нем отвращение к доступным источникам настоящего практического счастья. Бедный обожатель незримых сокровищ души преувеличивает их всегда в своем воображении, воспламеняется, впадает в восторженность, становится недовольным всеми прочими женщинами и самим собою: а если бы ему позволили хорошенько разглядеть эти сокровища, то, может быть, оказалось бы, что они не стоят медной копейки. Но в том-то и сила: эти мнимые femmes supérieures показывают только самые блестящие частички своего скудного душевного богатства, искусно закрывая главную пустоту сокровищницы надутыми фразами о святости принятых обязанностей, о несправедливости судьбы, о злости людей. Поверь мне, мой друг, для замужней женщины с небольшим умом нет ничего легче, как играть сокровищами души и сердца, представляясь жертвою брака, что сейчас возбуждает сострадание, и не позволяя никогда растроганным обожателям, из поддельного уважения к своим обязанностям, подвести ясный и верный итог этим внутренним богатствам, какой, например, вы можете подвести наружным прелестям женщины. И этакое кокетство — обыкновенное оружие женщин, которые уже перестают быть красавицами или которым не далась красота, как твоей Зенаиде Петровне. Эта женщина беспрерывно жалуется, что она не понята: да что тут и понимать? Женщина, исполненная причуд, честолюбивая, тщеславная, желающая всем и всячески казаться превосходнее своих подруг, даже выше своего пола; женщина в неравной борьбе со своими страстями, которая жаждет наслаждения и искусно опрокидывает чашу его в рассчитанном испуге, лишь только напиток коснется губ ее, которая всеми средствами приманивает к себе мужчин, отличающихся от толпы чем бы то ни было: умом, дарованиями, славою, красотою, знатностью, даже сумасбродством, для того чтобы самой казаться необыкновенною среди необыкновенных людей и чтобы все о ней говорили. Она их морочит своим подавленным величием, ослепляет фразами из последней прочитанной книги, дурачит недосягаемыми чувствами, заставляет разгадывать себя в заоблачных пространствах, внушает им надежды, тешится зрелищем их странного восторга, и когда последний из них считает себя уже близким к цели всех мужских вздохов — глядь! — она уже удаляется в горы и долины с новою книгою и с новым охотником понимать непонятных женщин, которого через месяц тоже оставит в дураках, приказав ему никогда не упоминать ее имени и не встречаться…

Я вздрогнул. Тетушка, не примечая моего движения, продолжала:

— Предшественники одураченного, разумеется, с распростертыми объятиями принимают в свой круг нового товарища своего горя, но тайна не всегда остается ненарушимою между ними: иной станет жаловаться, другой насмехаться, третий пожелает отомстить за себя и за свою братью. Отсюда дурная слава. Эта женщина делает все, что только может, чтоб о ней говорили, и потом жалуется, что о ней говорят! Странное требование! Всякий имеет право говорить о том, что видит или слышит: а это уж дело тех, которые подают повод к молве о себе, стараться, чтобы в их поступках не было ничего двусмысленного, ничего такого, что бы могло быть перетолковано в дурную сторону. Суду света какая нужда входить в разбирательство тайной чистоты, когда наружность не чиста? И если такие женщины, по суду света, бывают наказаны свыше своих преступлений, то сами они виноваты в этом. Но суд света редко ошибается…

Во время этого страшного монолога красноречивой тетушки холодный пот струился по моему лицу. Я поневоле чувствовал справедливость многих ее сарказмов: иные из них, если судить по одной только наружности, удивительно применялись к несчастной Зенаиде. Сомнение отовсюду проникало в мое сердце. Я молчал. Но когда тетушка начала призывать в помощь своему остроумию суд света, почерпать доказательства свои из грязного мнения толпы, негодование овладело мною. Я не выдержал.

— Суд света!.. Суд света? — вскричал я с гневом. — Что такое вы называете судом света?

— Да хоть бы и мой суд, — хладнокровно отвечала она, — Я — тот же свет! Зенаида Петровна не имеет никакого права уклоняться от моего верховного суда, как я не уклоняюсь от верховного суда Зенаиды Петровны. Дело решается большинством голосов. Когда сто, тысяча таких светов, как я, согласны в мнении со мною, то приговор наш состоялся правильно и виновница должна подвергнуться его законной силе. И, может быть, мое мнение еще умереннее и милостивее многих других мнений. Я основываю его единственно на том, что сама видела, а есть люди, которые утверждают, что они видели гораздо более…

— Они клевещут!

— И они дело делают. Зачем Зенаида Петровна подает повод к клевете?

— Подает повод?.. Она?.. Этот ангел чистоты?..

Тетушка пожала плечами и вышла из комнаты.

С того дня имя Зенаиды не переставало звучать в ушах моих: весть о любви моей к ней разлилась в целом уезде, и в присутствии моем одно ее имя и было во всех устах: оно приплеталось ко всем разговорам, и все отзывы о ней были заражены мнениями моих родственников. Несколько раз случалось мне встречаться в обществе с особами, близкими ей по родству, с которыми она взросла и была воспитана, но и те не могли или не хотели ничего принести в ее оправдание; напротив, их печальные лица при разговорах о Зенаиде, их старание переменять предмет речи были язвительнее самого злоязычия.

Очень немногие достойные уважения люди извиняли ее тем, что в детстве она получила самые превратные понятия об обязанностях женщины в отношении к свету; что она рано осиротела и попала в дом к тетке, неспособной преобразовать характер молодой, неопытной девушки. Отдавали справедливость ее уму, доброте сердца; некоторые говорили о каком-то великодушном поступке ее при замужестве; но тысячи голосов восставали против нее, и я не мог добиться даже, в чем состояло ее великодушие.

Суд света состоялся. Безапелляционный приговор его упал на голову бедной Зенаиды. Ей воспрещено было даже защищаться. Правда, некоторые члены ужасного судилища, в тысячу раз страшнее всех испанских инквизиций, не расписались под его неумолимою резолюцией: не раз случалось мне слышать два-три голоса, которые наперекор молве горячо защищали Зенаиду, осыпали ее громкими похвалами, называли образцом женщин. Но эти непрошеные адвокаты были или молодые, ветреные люди, или отжившие век волокиты, которых всякая улыбка молодой женщины обязывает к вечной благодарности. Как самые сильные и опасные яды скрываются под листками красивых цветов, так и злейшая клевета нередко кроется в надутых похвалах некоторых людей. Превознося женщину, они всяким словом тонко намекают, что им дано право, что они обязаны защищать ее; и, чтоб высказать свое красноречие, блеснуть пошлой, выкраденной из книги идеей, они сочиняют оправдание ее против всех законов нравственности и не думают о том, что пятнают ее своими жалкими мнениями, которые многие принимают и впоследствии выдают за ее собственные. Но в то время я не мог ни разбирать, ни судить хладнокровно, и, признаюсь, самохвальство этих людей способствовало сильнее всех клевет к затмению моего рассудка.

Страшный яд сомнения начал просачиваться в мою душу; растревоженная злыми наветами, она смутнее отражала образ прежде чистой, добродетельной Зенаиды. Я не верил еще клеветам; любовь моя была сильнее их: но я так высоко вознес было эту женщину над целым миром! Я окрутил ее возлюбленную голову таким волшебным сиянием, даже взоры и речи людские, достигавшие до нее, казались мне осквернением этого блеска! Почти два года Зенаида светлела на горизонте моем, как ясное, великолепное солнце; два года ни одно облако, даже мгновенно, не затемняло его; каково ж было видеть мне, бессильному свидетелю, как ядовитые пары мнения толпы отускняли лучи его, как суд света опускал на эту чудесную голову позорную секиру мщения за нарушение своих несчастных законов!

Не подозрение томило меня: я еще с омерзением отталкивал все баснословные обвинения света: но горько, мучительно досадно было мне! Я страдал не за себя, а за нее, страдал не болезненно, но гордо, возвышенно, с презрением к обвинителям. Однако ж их речи беспрестанно отзывались в ушах моих, память упорно сохраняла малейшие подробности рассказов, и не раз, даже ночью, их змеиное шипение пробуждало меня: я вскакивал с проклятием и угрозой на устах, с грызущей тоскою в сердце.

Одна мысль порою утешала меня: быть может, Зенаида моя и та, о которой так хлопотал ***ский уезд, были две совсем чуждые друг другу особы; быть может, случайное сходство имен, состояний и некоторых подробностей жизни ввели меня в заблуждение, которое рассеется при первой встрече с незнакомой мне генеральшей Н***. И я цеплялся за эту мысль, как за доску спасения, и с радостью отрекался от надежды видеть Зенаиду, предпочитая вечную разлуку горести видеть ее недостойною моей любви.

— Наконец генеральша Н*** возвратилась к мужу, — сказала мне в одно утро тетка моя, — теперь ты можешь удостовериться в истине моих слов. Сегодня она приехала, и сегодня же для нее бал у предводителя; там, верно, встретишься с нею. Хочешь? Поедем: часа через два мы будем в городе…

Дрожь пробежала по телу моему, в то же мгновение голова и грудь вспыхнули. „Я увижу тебя, Зенаида! Ты одним словом, одним взглядом рассеешь во мне впечатление враждебных наговоров! Ты, как прежде, протянешь руку мне, поколебавшемуся в доверии к тебе, и снова восстанешь предо мною обожаемою, и снова я, любящий и счастливый, припаду к ногам твоим!“

Поблагодарив тетку за извещение, я принял ее предложение, и часа через два мы были уже в городе. Мои родственницы тот час отправились в лавки за запасами к вечерним нарядам; я остался один.