«Ненавижу тебя», воскликнула Ада и состроила гримаску, которую называла “встревоженной лягушкой”: в дверном проеме возник Бутейан, без усов, без сюртука и без галстука, в кармазинных подтяжках, поднимавших до самой груди черные штаны, туго облегавшие его толстые ноги. Пообещав принести им кофе, он тут же исчез.
«Но позволь спросить тебя, дорогой Ван, позволь мне спросить тебя кое о чем. Сколько раз ты изменил мне с сентября 1884 года?»
«Шестьсот тринадцать раз, – ответил Ван. – С по меньшей мере двумястами шлюхами, которые только ублажали меня. Я остался совершенно верен тебе, поскольку то были лишь “Об-манипуляции” (притворные, ничего не значащие ласки холодных, навсегда забытых рук)».
Дворецкий, теперь полностью одетый, принес кофе и гренки. И «Ладорскую газету». В ней была фотография Марины, перед которой заискивал молодой мексиканский актер.
«Тьфу! – воскликнула Ада. – Я и забыла. Этот приезжает сегодня с еще одним киношником, и наш день будет испорчен. Хотя я чувствую себя отдохнувшей и бодрой, – прибавила она (после третьей чашки кофе). – Еще только без десяти минут семь. Мы отправимся на чудную прогулку в парк, навестим одно или два местечка, которые ты должен вспомнить».
«Любовь моя, – сказал Ван, – моя призрачная орхидея, мой прекрасный пузырник! Я не спал две ночи – одну провел, воображая другую, а эта другая превзошла все, что я себе вообразил. Сейчас я сыт тобой по горло».
«Не слишком-то любезный комплимент», сказала Ада и звонко потребовала еще гренок.
«Я подарил тебе восемь комплиментов, как тот венецианец —»
«Не хочу слышать о пошлых венецианцах. Ты стал таким грубым, милый Ван, таким странным…»
«Прости, – сказал он, вставая, – сам не знаю, что говорю. Я падаю от усталости, увидимся за обедом».
«Сегодня обеда не будет, – сказала Ада. – Будет толчея с пряными закусками у бассейна и сладкое пойло весь день».
Он хотел поцеловать ее в шелковистое темя, но вошел Бутейан, и пока Ада сердито отчитывала его за скудость принесенных гренок, Ван бежал.
Сценарий картины был готов. Марина, облаченная в полосатый халат из индийского муслина и соломенную шляпу-кули, читала его, расположившись в шезлонге посреди патио. Режиссер, Г. А. Вронский, пожилой, лысый, с седой шерстью на жирной груди, прихлебывая водку с тоником, скармливал ей по мере прочтения извлекаемые из папки машинописные страницы. По другую сторону от нее, на подстилке, скрестив мохнатые ноги, сидел Педро (фамилия неизвестна, сценический псевдоним забыт), отталкивающе-красивый, практически голый молодой актер с ушами сатира, раскосыми глазами и рысьими ноздрями, которого Марина привезла из Мексики и держала в ладорской гостинице.
Ада, лежавшая на краю бассейна, старалась обратить стыдливого дакеля мордой к камере, чтобы он при этом замер на миг в благопристойной позе, а Филипп Рак, незначительный, но, в общем, не лишенный таланта молодой музыкант, выглядевший в мешковатых плавках еще более унылым и неуклюжим, чем в костюме из зеленого бархата, в котором он давал Люсетте уроки фортепиано, пытался заснять и непокорное, щелкающее пастью животное, и почти полностью доступное его взору и объективу нежное раздвоение груди полулежащей на животе Ады.
Обратив кинокамеру к другой группе, стоящей чуть в стороне под пурпурными гирляндами арки, мы берем средним планом брюхатую жену молодого маэстро (платье в горошек), наполняющую широкие бокалы соленым миндалем, и нашу прославленную романистку, блистающую в лиловых оборках, лиловой шляпе и лиловых туфлях, которая занята тем, что пытается накинуть на Люсетту зебровую телогрейку, а та отстраняется, резко возражая подхваченными у служанки словечками, произнося их, впрочем, негромко, точно зная границы чуткости глуховатой гувернантки.
Отстояв неприкосновенность свой наготы, Люсетта осталась в одних ивово-зеленых трусиках. Ее эластичная гладкая кожа была цвета густого персикового сиропа, ее задок забавно вращался под тонкой тканью, солнце обливало ее рыжие собранные волосы и мягкое тело с едва заметными признаками женственности, и Ван, нахмурившись, со смешанными чувствами вспомнил, насколько более развитой была ее сестра в свои неполные двенадцать лет.
Он проспал бо́льшую часть дня в своей комнате; долгий, бессвязный, тягостный сон неостроумной пародией повторил его «по-казановански» бурную ночь с Адой и их чем-то неприятный утренний разговор. Теперь, когда я пишу это, после стольких низин и возвышенностей времени, я нахожу, что совсем не так просто отделить наш разговор, неизбежно стилизованный на письме, от монотонных жалоб на мерзкие измены, которые преследовали молодого Вана в его унылом кошмаре. Или это теперь ему снится, что он тогда видел сон? В самом ли деле гротескная гувернантка сочинила роман под названием «Les Enfants Maudits»? И вправду ли теперь легкомысленные манекены обсуждают создание его кинематографической версии? Чтобы сообщить ему пошлость даже еще большую, чем в самой этой Книге Недели и ее журчащих аннотациях? Была ли Ада ему столь же ненавистна наяву, как во сне? О да.
Теперь, в ее пятнадцать лет, перед нами совершенно неотразимая и безнадежно красивая девушка, к тому же довольно неряшливая. Всего двенадцать часов тому назад, в полумраке мастерской, он задал ей на ушко загадку: какое слово начинается с «дез», как Дездемона, в середине у него почти точное название реки в Силезии, а на конце английский муравей (ant)? Вкусы у нее были столь же экстравагантные, как и манера одеваться. Солнечные ванны, обратившие Люсетту в калифорнийку, нисколько ее не заботили, и ни малейший след загара не пятнал бесстыдной белизны ее длинных конечностей и худых лопаток.
Неблизкая кузина, больше уже не сестра Рене, даже не сводная (столь лирично преданная анафеме Монпарнасом), она переступила через него, как через бревно, и вернула озадаченного пса Марине. Актер, которому в следующей сцене с большой вероятностью предстояло получить кулаком в челюсть, отпустил грязное замечание на ломаном французском.
«Du sollst nicht zuhören, – шепнула Ада немецкому Даку, опуская его Марине на колени, под ворох “Про́клятых детей”. – On ne parle pas comme ça devant un chien», прибавила она, не удостоив Педро взглядом. Последний тем не менее поднялся, поправил что-то у себя в паху и, одним прыжком Нуржинского опередив ее, бросился в бассейн.