«Тебя зовет Мадемуазель», сказал Ван Люсетте.
«Ничего, подождет», ответила Ада, неторопливо снимая свою «идеальную ленту» – красно-желтую спираль, за развертыванием которой Люсетта наблюдала с неизменным изумлением.
«Мне нужно вернуться к работе, – сказал Ван первое, что пришло на ум. – До чего же скучно. Буду в библиотеке».
«Окэй», звонко ответила Люсетта, не поворачивая головы, и тут же издала вопль радости, получив готовую гирлянду.
Битых полчаса он искал книгу, которую поставил не на ту полку. Отыскав ее, наконец, он обнаружил, что все важные места в ней уже отметил и она ему больше не нужна. Он лег на черный диван, но напор желания от этого как будто только усилился. Он решил вернуться на верхний этаж по витой внутренней лестнице. Поднимаясь, он мучительно-остро вспомнил (как что-то упоительно-прекрасное и безнадежно потерянное), как она спешила наверх, со свечой в руке, – той ночью Горящего Амбара, навсегда запечатленной в памяти с заглавных букв, и себя позади нее, с пляшущим огоньком своей свечи, – видел ее икры, ягодицы, подвижные плечи и струящиеся волосы, а еще тени, громадными углами преследующие их во время спирального подъема вдоль желтой стены. В этот раз дверь, ведущая с лестницы на третий этаж, оказалась заперта с другой стороны, и ему пришлось вернуться в библиотеку (заурядное раздражение стерло нахлынувшие воспоминания) и взойти по парадной лестнице.
Приближаясь к залитой солнцем балконной двери, он услышал голос Ады, объяснявшей что-то Люсетте. Что-то забавное, что-то связанное с… Нет, не припомню, а врать не хочу. Рассказывая что-нибудь уморительное, Ада обыкновенно ускорялась к концу фразы, чтобы смех не обогнал кульминации, но иногда случалось, как сейчас, что короткий смешок вырывался вперед, и тогда она доканчивала фразу уже вместе с ним, еще больше спеша и сдерживаясь, и за последним словом с рокотом накатывал ее звучный, гортанный, чувственный и довольно мелодичный смех.
«А теперь, моя милая, – добавила она, целуя веселую ямочку у нее на щеке, – будь так добра, сбегай вниз и передай нехорошей Белль, что тебе давно пора пить молоко с птиберами. Живо! А мы с Ваном тем временем уединимся в ванной или еще где-нибудь, где есть большое зеркало, и я его подстригу, ему это просто необходимо. Да, Ван? О, я знаю, где лучше всего… Ну же, Люсетта, беги».
Напрасно они с Люсеттой предавались шалостям под селихемским кедром. С тех пор всякий раз, когда она лишалась надзора своей шизофреничной гувернантки, когда ей не читали, не водили на прогулку и не укладывали спать, она становилась несносной. С наступлением темноты – только если Марины не было поблизости, бражничающей, к примеру, с гостями под золотыми глобусами новых садовых ламп, мерцавших среди темной зелени, примешивая керосиновый смрад к тонкому аромату жасмина и гелиотропа – любовники могли пробраться в более глубокую тьму и оставаться там до тех пор, покуда nocturna (свежий полуночный бриз) не принимался шелестеть листвой, «troussant la raimée», по выраженью ночного сторожа, похабника Сора. Он однажды со своим изумрудным фонарем наткнулся на них, и несколько раз призрачная Бланш, тихо смеясь, кралась мимо них, чтобы спариться с неутомимым, надежно подкупленным старым светляком в каком-нибудь скромном укрытии. Но целый день дожидаться благосклонной ночи – что за изощренное истязание для наших нетерпеливых любовников! Чаще всего они успевали как следует измотать друг друга еще до обеда, как бывало прежде,
Они испробовали чердак, но как раз вовремя заметили щель в полу, сквозь которую был виден угол гладильного чулана, по которому ходила вторая горничная, Франш, в одном корсете и нижней юбке. Оглядевшись кругом, они только дивились, как им удавалось нежить друг друга среди занозистых досок старых ящиков и торчащих гвоздей или, выбираясь через световой люк, искать уединения на крыше, которая для любого загорелого мальчишки, взобравшегося на развилку огромного вяза, была как на ладони?
Оставалась еще Стрелковая галерея с драпированным Восточным альковом под пологой кровлей. Но и здесь теперь было нехорошо: обивка кишела клопами, несло кислым пивом, такая грязь и запустение, что нельзя было и помыслить о том, чтобы раздеться или воспользоваться диванчиком. Все, что Ван увидел там из новой Ады – ее бедра и ляжки цвета слоновой кости, и когда он в первый раз сжал их, она сказала ему, в самый миг его бурного блаженства, чтобы он выглянул через ее плечо в окно, в раму которого она упиралась руками, содрогаясь от собственных угасающих ответных толчков – Люсетта со скакалкой шла к галерее по дорожке, обсаженной с двух сторон кустами.
Такие вторжения повторились и позже, дважды или трижды, и с каждым разом Люсетте удавалось подкрадываться все ближе и ближе: то она срывала лисичку и делала вид, будто сейчас ее съест, то на корточках пробиралась в траве, ловя кузнечика или, по крайней мере, воспроизводя все движенья этой ленивой игры и беззаботной охоты. Так она добиралась до середины заросшей игровой площадки перед запретным павильоном, где с видом мечтательной невинности начинала раскачивать доску старой качели, подвешенной к высокой и величавой ветви Голого дуба – почти безлиственного, но еще вполне крепкого старого исполина (Питер де Раст запечатлел его – ах, я помню, Ван! – на вековой давности литографии Ардиса: молодой колосс, укрывший под своей сенью четырех коров и пастушка в лохмотьях, одно плечо обнажено). Когда наши любовники (тебе по душе авторское притяжательное местоимение, не так ли, Ван?) вновь выглядывали в окно, Люсетта уже качала понурого дакеля, или, запрокинув голову, глядела вверх, высматривая воображаемого дятла, или с очаровательной угловатостью в движениях медленно взбиралась на обвязанную серыми веревочными петлями перекладину и начинала тихонько раскачиваться, будто впервые в жизни, а дурень Дак тем временем лаял на запертую дверь павильона. Люсетта с такой сноровкой управляла инерцией качения, что Ада и Ван, находясь в простительном ослеплении вздымавшегося блаженства, так ни разу и не подгадали того самого мига, когда круглая розовая физиономия со всеми ее горящими веснушками, возносясь все выше и выше, оказывалась прямо перед ними и два зеленых глаза впивались в остолбеневший тандем.
Люсетта тенью следовала за ними с поляны на чердак, от сторожки привратника до конюшни, от модерновой душевой кабины у бассейна до старинной ванной комнаты на верхнем этаже. Люсетта выскакивала из сундука, как чертик из табакерки. Люсетта желала, чтобы они брали ее с собой на прогулку. Люсетта требовала, чтобы они вместе с ней играли «в эту вашу чехарду», и Ван с Адой обменивались мрачными взглядами.
Ада нашла выход – нелегкий, неумный и неудачный. Возможно, она нарочно так устроила (вычеркни, вычеркни,
Все трое так часто и усердно гладили и нежили друг друга, что однажды вечером Ван с Адой, распалившись на многострадальном черном диване, уже не смогли обуздать свой жар и, под нелепым предлогом игры в прятки заперев Люсетту тут же в шкафу, где были сложены переплетенные выпуски «Калужских Вод» и «Лугано Сан», яростно предались страсти под стуки и крики пленницы. Она все билась и брыкалась в своем пыльном заточении, пока ключ не выпал и в скважине не вспыхнул ее злой зеленый глаз.
Однако еще более предосудительным, чем эти проявления дурного нрава, было, по мнению Ады, то выражение болезненного экстаза, которое появлялось у Люсетты на лице, когда она крепко обхватывала Вана руками, ногами и хватким хвостом, как если бы он был стволом дерева, пусть и подвижным стволом, и ее нипочем нельзя было оторвать от него без увесистого шлепка старшей сестры.
«Признаю, – сказала Ада Вану, когда они плыли вниз по реке в красной лодке к густо укрытому ивами ладорскому островку, – да, Ван, признаю со стыдом и грустью, что мой чудный план провалился. Кажется, у этой приставалы лишь одно на уме. Кажется, она преступно влюбилась в тебя. Я, пожалуй, скажу ей, что вы с ней единоутробные и что крамольно и вообще чудовищно ласкаться с единоутробными: уродливые и темные слова пугают ее, я знаю, они и меня пугали в четыре года, а она, по сути, дурочка, и ее надо защищать от ночных кошмариков и бесстыдных комариков. Если и после этого она не угомонится, я всегда могу пожаловаться Марине, что она мешает нам читать и заниматься. Но, может быть, ты думаешь иначе? Может быть, она возбуждает тебя? Да? Скажи, она тебя возбуждает?»
«Это лето оказалось намного печальнее первого», тихо сказал Ван.
Сейчас мы на ивовом островке, на середине тишайшего рукава голубой Ладоры, с заливными лугами по одну сторону, а по другую – с видом на Шато Бриана, далекий и романтично-сумрачный замок на вершине заросшего дубами холма. В этом овальном месте уединения Ван подверг свою новую Аду сопоставительному изучению; сравнивать было легко, поскольку дитя, исследованное им четыре года тому назад до мельчайших деталей, запечатлелось в его сознании, ярко-освещенное, на том же самом фоне струящейся синевы.
Ее лоб теперь казался меньше, не только оттого что она выросла, но и потому, что стала иначе убирать волосы, оставляя спереди театральный завиток; его белизна, не тронутая теперь ни единым пятнышком, приобрела особенную матовость, мягкие складочки пересекали его, как если бы все эти годы она слишком много хмурилась, бедняжка Ада.
Брови остались такими же густыми и царственными.