Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

Глаза. Глаза сохранили чувственные складочки на веках, ресницы – сходство с ювелирным чернением, высоко посаженные райки – свое гипно-индусское выражение; веки все так же неизменно смежались, даже во время короткого объятия. Но само выражение ее глаз, когда она ела грушу, или разглядывала находку, или просто внимала человеку или животному, – изменилось, как если бы новые слои замкнутости и печали осели в радужке ее глаз, полускрыв их, вроде пелены, в то время как блестящие глазные яблоки двигались в своих очаровательно удлиненных глазницах с бо́льшим беспокойством, чем прежде: м-ль Гипнокуш, «чьи глаза никогда не смотрят прямо и все же пронзают вас насквозь».

Ее нос больше не походил на раздавшийся по ирландскому абрису нос Вана, но кость выпирала еще уверенней, а кончик как будто задрался еще выше и обзавелся небольшой вертикальной выемкой, которой он не припоминал у двенадцатилетней colleenette.

На ярком свету становилась заметней тень темного шелка у нее над верхней губой (и на предплечьях), обреченная, сказала она, на истребление в первый же осенний визит в косметический кабинет. Тронутый губным карандашиком, ее рот приобрел теперь выражение отрешенной угрюмости, отчего, по контрасту, потрясенье от ее красоты только усиливалось, когда она, радуясь чему-нибудь или жадно чего-нибудь желая, показывала влажный блеск своих крупных зубов и алое великолепие языка и нёба.

Ее шея была и осталась самым утонченным, самым пронзительным источником его наслаждения, особенно когда она распускала волосы, позволяя им свободно струиться, и теплая, белая, ненаглядная кожа сквозила в случайных просветах лоснисто-черных прядей. Ни фурункулы, ни комариные укусы ей больше не чинили вреда, но он обнаружил бледный шрам от дюймового пореза, вдоль позвоночника, чуть ниже поясницы, – след от глубокой царапины, оставленной в прошлом августе заблудшей шляпной булавкой, или, скорее, колючей хворостиной в таком заманчиво-мягком на вид стоге сена.

(Ты безжалостен, Ван.)

Растительность на этом укромном островке (посещать который любителям воскресных прогулок воспрещалось – он принадлежал Винам, и составленное Даном объявление на деревянном щите хладнокровно извещало: «Частное владение. Нарушители могут быть застрелены охотниками из Ардис-Холла») состояла из трех вавилонских ив, зарослей ольхи, густых трав, рогозы, аира болотного и небольшой поросли багряно-голубоцветного липариса, над которой Ада, присев на корточки, причитала, как над щенками или котятами.

Под сенью этих неврастеничных ив Ван и занимался своим обследованием.

Неотразимо прелестные плечи: я бы никогда не позволил своей жене носить открытые платья, будь у нее такие плечи, но как она может стать моей женой? В английском переводе довольно комичной повести Монпарнас Ренни говорит Нелл: «The infamous shadow of our unnatural affair will follow us into the low depths of the Inferno which our Father who is in the sky shows to us with his superb digit». По какой-то странной причине наихудшие переводы делаются не с китайского, а с обычного французского.

Вокруг ее сосцов, ставших дерзкими и ярко-алыми, росли тонкие черные волоски, которые тоже исчезнут, сказала она, поскольку признаны unschicklich. Где она подхватила, гадал Ван, это омерзительное словцо? Грудь у нее стала совершенной, белой и тяжелой, но ему отчего-то больше нравились маленькие мягкие припухлости ранней Ады, с их еще бесформенными тусклыми бутонами.

Он узнал памятную, неповторимую, дивную впалось ее плоского живота, его обольстительную «игру», открытое и живое выражение косых мышц и «улыбку» пупка – заимствуя термины из лексикона танцовщиц живота.

В один из дней он прихватил с собой бритвенные принадлежности и помог ей выполоть все три участка телесной поросли:

«Сегодня я Шахерез, – сказал он, – а ты его Ада, и это твой зеленый молитвенный коврик».

Их посещения островка тем летом навсегда остались в памяти безнадежно сплетенными вместе. Годы спустя они видели себя стоящими там в обнимку, прикрытыми лишь подвижной тенью листвы и глядящими, как красная лодка, по борту которой играет рябь, уносит их прочь, все дальше, машущих, машущих платками; и эта загадка нарушенной последовательности событий только усиливалась тем, что лодка возвращалась к ним обратно, продолжая при этом удаляться, что весла были преломлены световой рефракцией, а солнечные блики бежали не в ту сторону, напоминая стробоскопический эффект спиц, вращающихся против движения колес проходящей мимо процессии. Само время подшутило над ними, заставив одного задать оставшийся в памяти вопрос, а другого ответить что-то позабытое, и однажды в ольховых зарослях, отраженных черными тенями на голубой глади реки, они нашли подвязку, безусловно ее, она не могла не согласиться с этим, но Ван был уверен, что Ада никогда не надевала подвязок в те голоногие летние вылазки на зачарованный остров.

Ее прекрасные сильные ноги, возможно, стали длиннее, но все еще сохраняли бледный лоск и гибкость ее отроческих лет: она по-прежнему могла посасывать большой палец собственной ноги. На подъеме правой ступни и на внешней стороне левой кисти у нее были такие же мелкие, довольно хорошо спрятанные от посторонних глаз, но нестираемые и священные родинки, какими природа отметила и его правую руку и левую ступню. Время от времени она покрывала ногти «Шахерезадой» (донельзя нелепая мода восьмидесятых годов), однако была неряшлива и забывчива по части ухода за собой, так что лак шелушился, оставляя неблаговидные прогалинки, и Ван уговорил ее вернуться в прежнее «монохромное» состояние. Взамен он купил в Ладоре (довольно фешенебельный курортный городок) цепочку текучего золота, которой украсил ее лодыжку, но она потеряла ее во время одного из их пылких свиданий и неожиданно разрыдалась, когда он сказал: ничего, другой любовник однажды отыщет ее для тебя.

Ее ум, ее гений. Она, конечно, переменилась за четыре прошедших года, но и он менялся совпадающими с ее стадиями, так что их мысли и чувства были настроены в унисон и должны были оставаться такими всегда, несмотря на все разлуки. Они уже не походили на дерзких Wunderkind’ов образца 1884 года, но в книжных познаниях оба еще дальше ушли от своих сверстников, чем в детские годы, так далеко, что и фигурок не разглядеть. Говоря же языком формуляров, Ада, родившаяся 21 июля 1872 года, уже закончила частную школу, а Ван, будучи на два с половиной года старше ее, к концу 1889 года надеялся получить степень магистра. Игривый блеск ее речи, пожалуй, несколько потускнел, и уже можно было заметить, по крайней мере задним числом, первую легкую тень того, что она позже назовет «моей пустоцветностью»; вместе с тем ее природный ум сделался глубже, а удивительные «сверхэмпирические» (как их называл Ван) скрытые идеи и представления, казалось, внутренне удвоились, обогатив даже наипростейшее выражение ее простейших мыслей. Она читала с той же, как и он, жадностью и неразборчивостью, но теперь у каждого завелся более или менее любимый питомец, у него – террологическая область психиатрии, у нее – драма (особенно русская), – что в случае Ады он находил слишком банальным выбором и надеялся лишь на то, что эта прихоть ей скоро наскучит. Ее флоримания, увы, все так же буйно цвела, правда, после того, как д-р Кролик (в 1886 году) умер у себя в саду от сердечного удара, она сложила всех своих живых куколок в его открытый гроб, где ученый лежал, по ее словам, такой же пухлый и розовый, как in vivo.

Теперь, в пору своей юности, во всех иных отношениях безрадостной и нерешительной, Ада-любовница стала еще даже более требовательной и отзывчивой, чем то было в дни ее ненормально пылкого детства. Д-р Ван Вин, усердный исследователь историй болезней, не смог отыскать в своей картотеке, среди досье совершенно здоровых английских девочек, лишенных преступных наклонностей, не страдающих нимфоманией, умственно развитых и духовно благополучных, никого, с кем можно было бы сравнить страстную двенадцатилетнюю Аду, притом что великое множество похожих на нее девочек расцветали и отцветали в старых замках Франции и Эстотиландии, как о том повествуют велеречивые романы и сенильные мемуары. Свою собственную страсть к ней Ван находил даже еще менее поддающейся изучению и анализу. Вспоминая, коитус за коитусом, свои посещения «Виллы Венус» или еще более ранние визиты в плавучие бордели Ранты или Ливиды, он всякий раз отмечал, что его отклик на близость Ады оставался неизменным, не похожим ни на какую другую близость, поскольку простое скольжение ее пальца или губ вдоль его вздувшейся вены вызывало в нем не только несравнимо более мощную, но в принципе иную delicia, чем самое медленное «уинслоу» самой искушенной юной гетеры. Что же в таком случае поднимало животный акт в сферы даже более высокие, чем те, коих достигают выразительные и точные произведения искусств или необузданные порывы чистой науки? Было бы недостаточно сказать, что соитие с Адой открыло ему отчаяние, огонь, агонию высшей «реальности». Реальность, лучше сказать, утратила кавычки, которыми она снабжена, как когтями, – в мире, где независимые и оригинальные умы должны следовать ходу вещей или нарушить его, чтобы предотвратить безумие или смерть (эту госпожу безумия). Один или два спазма ничем ему не угрожали. Новая обнаженная реальность не нуждалась в щупальце или якоре; она возникала всего на миг, но зато ее можно было вызвать столько раз, сколько они физически могли отдаться друг другу. Краска и пламя этой мгновенной реальности определялась исключительно личностью Ады в его восприятии; она не имела ничего общего с добродетелью или тщеславием добродетели в широком смысле, – сверх того, Вану позднее казалось, что в пылу того лета он все время знал, что и теперь, и раньше Ада отвратительно изменяла ему, – так же точно, как и она знала, что в пору их разлуки Ван не раз пользовался живыми механизмами, которых возбужденные самцы могут нанять на несколько минут, как то описано в богато иллюстрированной ксилографиями и дагерротипами трехтомной «Истории проституции», прочитанной ею лет в десять или одиннадцать между «Гамлетом» и «Микрогалактиками» капитана Гранта.

Для всех тех ученых мужей, которые прочитают эти запретные мемуары с тайной судорогой (они ведь не истуканы) в неприметных расселинах библиотек, где набожно сберегаются словоблудные, жестяно-жюстинные, болтливо-инвалидные опусы претенциозных порнографистов, хочу прибавить на полях гранок, героической правке которых дряхлый старик отдает все свои силы (эти длинные, скользкие змеи – последнее испытание писателя, после стольких других напастей и скорбей), еще несколько <конец предложения написан неразборчиво, но, к счастью, следующий пассаж нацарапан на отдельном листке блокнота. Примеч. Ред.>.

…относительно восхищения ее самостью. Тем ослам, которые полагают, будто в звездном сиянии вечности моя, Вана Вина, и ее, Ады Вин, связь – где-то в Северной Америке, в девятнадцатом столетии – представляет собой не более чем одну триллионную от триллионной части крохотной, как булавочная головка, общей значимости нашей планеты, оставляю реветь ailleurs, ailleurs, ailleurs (русское слово не обладает требуемым ономатопоэтическим элементом; старый Вин милосерден), поскольку восхищение ее самостью, помещенное под микроскоп реальности (которая является единственной реальностью), открывает сложную систему тех тонких мостков, по которым чувства – смеясь, обнимаясь, бросая на воздух цветы – проходят между мембраной и мозгом и которые всегда были и есть формой памяти, даже в момент восприятия. Я слаб. Я так плохо пишу. Я могу умереть этой ночью. Мой волшебный ковер больше не скользит над балдахином древесных крон, над разинувшими клювы птенцами и над ее редкостными орхидеями. Вставить.

36

Педантичная Ада однажды заметила, что поиск слов в лексиконах для любых других нужд, кроме образовательных или творческих, это занятие, находящееся где-то между декоративным подбором цветов (в чем еще можно усмотреть, признала она, толику девичьего романтизма) и составлением аппликаций из разрозненных крылышек бабочек (в чем не проявляется ничего, кроме дурного вкуса, а порой и злодейской наклонности). Per contra, внушала она Вану, вербальные шапито, «дрессированные словечки», «пудели-овечки» и тому подобное, могут быть оправданы самим качеством умственной работы, необходимой для создания выдающегося логогрифа или вдохновенного каламбура, и не должны исключать помощи словаря, неприветливого или услужливого.

Вот отчего она ценила «Флавиту». Название восходило к «алфавиту», старинной русской игре случая и сноровки, построенной на столкновении и составлении слов. Она распространилась по всей Эстотии и Канадии около 1790 года, в начале девятнадцатого века вновь была введена в моду «Мадхэттерами» («безумными шляпниками»), как некогда называли жителей Нового Амстердама, затем, после короткого затишья, около 1860 года прогремела с новой силой и теперь, еще столетие спустя, изобретенная безвестным гением заново и совершенно независимо от оригинальной ее версии или версий, все так же популярна, как мне сказали, под названием «Скрэббл».