Деревянные башмаки

22
18
20
22
24
26
28
30

К счастью, зубец вонзился неглубоко. Мы вернулись, так и недогрузив тот воз, тетя разыскала камфару, растворенную в водке, обмыла рану и присыпала ее сахаром, чтобы кровь скорее свернулась. Зажило… Я тогда даже радовался, что смогу отдохнуть.

— Вот ты слезинки не проронил, — тормошит меня весело Адомас, — а я тогда плакал. Ведь мог я тебя, сверчка этакого, пропороть насмерть. Мать, дала бы, что ли, пару капель для душевного спокойствия, а?

Тетя бросает на него сердитый взгляд и ставит нас на колени молиться. Адомас со вздохом крестится и опускается возле постели. Он покаянно закрывает лицо руками, утыкается в постель, раз-другой вполголоса повторяет: «Пресвятая дева Мария, пресвятая дева Мария» — и с храпом засыпает. И мы хоть и знаем заранее, что так все и будет, однако прыскаем в ладонь и ждем, когда дядю Адомаса начнут будить…

— Намолился, хватит… — говорит тетя, прочитав молитву, и сует за печку дровишки, чтобы просушились. — Слыхал, что тебе говорят! В постель пора.

Дядя просыпается, поначалу недоуменно озираясь, не в силах сообразить, чего ради он торчит тут на корточках, затем, спохватившись, грозит тете пальцем: не мешай, дескать, — еще одна молитва, и все… И впрямь, прочитав «Во имя отца и сына», дядя поднимается, на этот раз он несловоохотлив, его разбирает усталость… Представление окончено, пора спать и нам.

Как-то весной, в пору, когда особенно не сидится на месте, мы с Алисом и тетей чистили погреб. Перебрали картошку: покрупнее — для еды, помельче — на семена, а гнилую — вон. Выгребли уйму мороженой свеклы, набили ею и прочей гнилью корзины и потащили за ворота, в огород.

Дядя сказал, что, когда на ольхе лопаются почки, нерестится плотва, и обещал взять нас под вечер на озеро. Нужно было поспешить закончить работу. А денек выдался золотой: вылезешь из погреба и точно в рай попадаешь — скворцы свиристят, пчелы жужжат в ракитнике, а солнышко, похоже, по земле так и перекатывается. Страх как хочется побеситься, побегать, выкинуть какую-нибудь штуку. Теленку и тому неймется, так и скачет по загону. Славная будет рыбалка!

Выволокли мы с Алюкасом последнее лукошко гнилья, остановились передохнуть и тут не выдержали: скинули зипуны, клумпы — и помчались босиком по двору.

Алис так здорово кувыркается, просто завидки берут.

— Э-э, неумеха, — подтрунивает он надо мной, — аршин проглотил… Закостенел за зиму.

— А раз ты такой умный, — говорю, — перебрось-ка вот этот бурак через крышу.

— И переброшу!

— Ну-ну, попробуй.

— Сначала сам попробуй…

И замелькали в воздухе картофелины, бурачки, гнилые брюквины: кто выше, у кого тяжелее. Тут уж был мой перевес: картофелину Алюкас еще кое-как перебрасывал, а свекла та долетела всего до середины крыши. Ага, ага!..

Но видно, правду говорила тетя: кто много веселится, так и знай, прослезится… Я выхватил из лукошка самую увесистую гнилую свеклину, разбежался и швырнул ее за крышу…

И тут я услышал, как по ту сторону хлева кто-то громко охнул. Пулей влетел я в сарай. Поглядел в щелочку: снимая на ходу ремень, к нам бежит Адомас. Его картуз, плечи точно овсяным киселем измазаны.

Алис же копается, выбирает в лукошке картофелину получше и ничегошеньки вокруг не видит. И только он размахнулся, чтобы бросить повыше, как Адомас хвать его за шиворот, на землю повалил и давай ремешком охаживать…

— Ты что? Рехнулся?! Ты что?! — кричит дядя, стегая Алиса.

— Это не я, не я! Казис первый начал, Кази-и-ис… — орет Алис.