Сердце бройлера

22
18
20
22
24
26
28
30

Рядом с ограненным кубиком благородного черного опала было написано: «Пропасть». Вот еще кто-то оказался пленником этого слова. Еще один исследователь глубин естества.

Суэтина завораживало слово «пропасть». Часто, задумавшись, он безотчетно исписывал им страницу, другую. Он столько написал их за свою жизнь, что ими и впрямь можно было бы завалить самую настоящую пропасть. Это настолько вошло в привычку, что иногда вместо своей подписи он скорописью выводил пропасть, как будто это слово выражало его суть, его тайну. Трудно сказать, чем оно привлекало его. Завораживающим страхом перед всем непостижимым, но никак не отталкивающим из-за своей непостижимости? Стремительно уходящей вниз твердью скалы, напоминающей каменную молнию? Мистическим глаголом «пропасть» – пропасть, раствориться в «царской водке» Вселенной? Или церковным глаголом «пасть» – как ангелу? Или пафосным глаголом – пасть от руки врага, пасть низко, недостойно? Или омерзительной, влажной и жаркой пастью зверя? Но скорее всего, дело было в головокружительной бездне, которую означало само это слово. Этой бездной ему долгие годы представлялась и сама жизнь, и прошлое, и будущее, и неоглядное настоящее. Но с годами у этой бездны стали появляться зыбкие контуры и замерцало дно, может и ложное, но в пределах умозрительной досягаемости.

Суэтин сказал самому себе: даже благородный металл бессилен перед этой пропастью, он так же бесследно исчезнет в ней, как и обыкновенный серый камень, как живая вода, наполненная информацией и страстью, как ослепительно-синяя молния, которая освещает целый мир.

Суэтин сказал это и почувствовал удовлетворение. От того, что не понимают этого лишь герои, которые выплавляются исключительно из благородных металлов.

Суэтин пошарил в кармане. Было несколько монет. Из чего они там – никеля? меди? На пиво хватит. На жизнь никогда не хватает денег, потому что жизнь больше всех денег мира.

11. Вагон скользил, как гильотина

Уже за полночь Настя в раздраженном состоянии проводила гостей. Она была как кипящий чайник. С некоторых пор она на дух не выносила Гурьянова. Ей вдруг как-то пришло в голову, что мама умерла из-за него. Он на нее действовал очень странно. Как Распутин на царицу, пришла ей в голову дикая мысль. Дикая, конечно, мысль, но она была, и от нее трудно было избавиться. Да и Женька, что носится с ним? Поэт, поэт! Однако, надо что-нибудь и почитать из его стихов. «Чудесной маме чудесной девушки». О, господи, когда это? А когда изменилось у нее к нему отношение и почему, она и не помнила. От погоды ли это зависит, от луны, от семейного ли твоего счастья – почем знать. Ей уже казалось, что так и было всю жизнь, только в непроявленном состоянии. Почему так получилось – она не могла, да и не хотела понять. Раздражал – и все тут! Разве мало на свете друзей, ставших в одночасье врагами? Особенно не твоих друзей, а друзей твоих родственников, твоих знакомых, друзей твоих друзей. Да полсвета таких! Гурьянов вчера достал ее своими стихами. Сколько их у него? Чего-то там про гильотину плел, про русских и французских монархов. Какие монархи, к чертовой матери! Вон в английском фильме король – точная копия Дерюгина! В Англии и то не нашли мужика на роль монарха. Монарх он и есть монарх, в единственном экземпляре. Гурьянов же – монарх! – вообще берет в кармане носит, а в носке дыра, в кармашке авторучка протекает – пятно на рубашке осталось, а туда же, о короне с мантией пишет, о гильотине! «Всяк сверчок знай свой шесток, Лешенька, – сказала она ему на прощание, – пиши-ка ты лучше о плетне под луной». Получилось, конечно, не совсем красиво, не по-английски, ну, да как получилось. С поэтами надо афористично говорить. И доступно. А то рифмами задолбают. Приплел к монархам, к их августейшим особам, зачем-то особ помельче – Толстого, Анну Каренину – «…особо скажу об особе я Анне…» – которая, оказывается, и не любовницей бездельника Вронского была и плодом воспаленного, не занятого поиском хлеба насущного, воображения графа, а «мечущейся душой великого (понимай – и как сам Гурьянов) писателя, страдающего по народу (!) и истине». На закуску поэт припас благодарным слушателям гильотину. Вагон скользил, как гильотина… Нет: вагон скользил по рельсам, словно гильотина. Нет. Вагон по рельсам гильотиною скользил…

Приснился ей жуткий сон, будто она спит в своей кровати, слышит во сне (причем отдает себе отчет, что именно во сне), как неприятный женский голос произносит: «Следующая остановка конечная», и тут же по стене, за изголовьем, шипя и ухая, падает что-то тяжелое. И раз, и другой, и третий… И Настя понимает, что это гильотина, и каждый раз замирает в сладком ужасе, а сердце отстукивает каждый раз – пронесло! После такого очередного падения она проснулась с головною болью и мыслью: «Да когда же все это кончится!» Наговорила много чего лишнего Евгению и Сергею и, не завтракая, ушла в институт.

Когда вечером она вернулась домой, сына не было, а муж, задрав ноги, читал Шопенгауэра. И карандашиком делал пометки. Дон Дрон! Не «Математические заметки» или, черт с ним, Кастанеду – Шопенгауэра! Насте стало досадно.

– Картошку не мог сварить? Видишь, с ног валюсь, – попеняла она Суэтину.

– А я сварил, – оторвался тот от чтива, – под подушкой. Скушал шницель – читай Ницше.

– Где Сергей? – все еще раздраженно спросила Настя.

– Ты чем-то расстроена?

– Мог бы встать, раз я пришла! Сергей где? Обо всем дважды спрашивать надо!

Суэтин вздохнул, отложил книжку, заложив в нее карандашик, подошел к ней.

– «Однажды я домой пришел… Я точно помню, что однажды. Коль захотел, и то бы дважды прийти не смог, уж раз пришел», – процитировал он Гурьяновские строки.

– Ты о чем это?

– Не хотел раздражать тебя лишний раз. Ты и так с утра как укушенная была.

– Будешь укушенной! Знаешь что? Ты больше Гурьянова не приглашай!

– Почему? Он тебя раздражает? Не общайся с ним. Меня он вполне устраивает.