Весенние ливни

22
18
20
22
24
26
28
30

На завод торопились рабочие. Многие шагали с книжками, с тетрадками. «После работы — сразу в школу», — тоскливо думал Сосновский.— Всё, как всегда… А Веруси нет…»

Ночью, видимо, было холодно и туманно: асфальт на проезжей части и тротуарах был сух, а под деревьями и водосточными трубами темнели мокрые пятна. Но с юга долетели раскаты грома — первого в этом году. Глухие и сдержанные, они перекатывались где-то за заводом, и всё, притихнув окрест, ждало, когда гроза приблизится.

Вылазил Сосновский из лимузина под первыми каплями. А когда сбросил плащ в кабинете, на дворе уже лил дождь. Крупные капли бились в стекла окон и текли вниз, как по чему-то масляному. Сосновскому стало так дурно, что в холодном поту он распахнул окно.

В этот момент слева, а потом над самой крышей что-то гневно ухнуло и раскатилось сухим дробным треском, будто кто-то рвал огромное полотнище, растянутое по небу. А когда разорвал, в разрыв хлынуло как из ведра. Сосновский жадно вдохнул свежий воздух и вынужден, был взяться руками за подоконник. Потянуло подставить голову под дождь — пусть льет на волосы, на лицо, пусть течет за воротник, может быть, хоть чуть-чуть остудит невыносимый жар, что жжет грудь.

Сосновский высунулся из окна. Увидел, как в лужах на асфальте всплывали и лопались пузыри, подумал, что дождь, значит, надолго, и почему-то застыдился своего вида, того, что делал. Но, закрыв окно, вновь почувствовал дурноту и смертельную тоску. «Чего я стыжусь,— с тупым удивлением подумал он,— своего горя? Как это дико — человек стыдится своего горя или радости!» Будто желая кому-то доказать, что это действительно противоестественно, Сосновский опять распахнул окно и, не находя себе места, стал мыкаться по кабинету.

С жуткой явственностью вспомнил, как последний раз сидел с Юрием в больнице. Представилась Вера, ее тонкая шея, худое исстрадавшееся лицо. Такое худое, что улыбка напоминала оскал. А потом? Лицо окаменело в суровой отчужденности, будто Вера не могла простить случившегося ни себе, ни другим. «Наверное, мучилась!.. — Сосновский попробовал представить себе, как умирала жена.— Была и нет! Мгновенно! И ничего не осталось, кроме дочерей да Юрия».

Послушный безмерной слабости, он подошел к столу и опустился в кресло. «Ничего!..» Понял, что заболел сам. Будто не своей рукой нажал кнопку звонка и, словно слышал его впервые, внимательно, чуть ли не с любопытством, прислушался к его далекой трели в приемной.

— Директор у себя? — точно посторонний, спросил он, когда в дверях появилась секретарша, и по ее виду догадался, как плохо выглядит сам.

— Его вызвали в Совнархоз,— стараясь говорить, как всегда спокойно, ровным голосом ответила она и неуверенно достала из рукава блузки платочек.— Вы мокрый, Максим Степанович!

Он провел ладонью по щеке, по волосам. Подумал: платочек секретарша достала, чтобы вытереть ему лицо, и, бог знает, который раз в этот день испуганно удивился.

— Мне немного нездоровится,— виновато признался он. — Передайте, будьте добры, Феде, пусть подъедет.

Дома, кроме работницы, никого не было. Федя помог ему раздеться, лечь в постель и позвонил в заводскую поликлинику — вызвал врача. Когда, повертевшись в передней, он ушел и Сосновский услышал, как работница заперла дверь, тоска с новой силой сжала грудь. «Один. Ныне и присно один! Веруся, Веруся!..» — мысленно, словно молясь, пожаловался он и в изнеможении закрыл глаза.

Теперь Сосновский слышал только звуки и по ним представлял себе, что делается в доме. Вот в коридоре раздались шаги. Это шла работница. Она тоже, по-видимому, обессилела от пережитого и непривычно шаркает ногами. Вот слабо скрипнули в столовой дверцы буфета и зазвенело стекло. Это работница брала стакан, чтобы принести ему воды. Вот что-то упало и разбилось. Это — стакан. Наступила тишина, а потом послышался шорох. Работница, видимо, просто ногою стала сгребать осколки — шах-шах-шах. И столько растерянности и тоски было в этих однообразных звуках, что становилось невмочь.

«Один… С кем поделишься? Кто поддержит? Успокоит?..»

Давно, когда ему было всего двадцать пять, случилось так, что он потерял старых друзей и уже не приобрел новых. Потерял всех и почти сразу. Одних арестовали, над другими нависло пугающее подозрение, третьи сами стали сторониться его. А он? Потужил, потужил да и взял за руководство, как казалось, самое мудрое правило: лучше всего — отвечать за себя одного и по возможности учиться на чужих ошибках…

Правда, по натуре он был общителен. Его тянуло к людям, влекли компания, споры. Он даже думать любил на людях и сам себе казался умнее. Хотелось дружить, жить в сутолоке, чувствовать локоть товарища, помогать кому-нибудь, зная, что тебе тоже помогут. Но именно закон дружбы: дружить — стало быть помогать друг другу — как раз и пугал. Чужая душа — потемки. А что, если?.. Враг коварный, двудушный и на успехи страны отвечает борьбой. Опять же ошибки. Кто гарантирован от них? И где граница между ошибкой и предательским ходом?.. Так в Сосновском укоренялись настороженность и подозрительность, подтачивавшие основу дружбы. Он замыкался в себе: из-за дружбы можно было стать без вины виноватым, нести ответственность за то, что не рассмотрел действительно виноватого. А кому это нужно? Лучше уж отвечать только за себя!

Шли годы, страхи постепенно отходили в прошлое, но дружбы, даже с теми, кто нравился, пробуждал симпатию, не возникало. Да и потребность в ней как-то притупилась: в официальных деловых отношениях с окружающими было что-то удобное, было меньше забот — спокойнее.

Правда, это не мешало Максиму Степановичу завидовать людской дружбе, особенно непосредственной, искренней у простых людей. В минуты добродушия он мечтал о неразлучном друге, но в то же время вовсе не старался искать его и даже избегал. И лишь теперь, в минуты отчаяния и горя — вся трагичность и позор этого раскрылись Сосновскому.

«Один! Совсем один!..»

Зазвенел звонок, работница прошаркала по коридору, Послышались приглушенное покашливание мужчины и встревоженный женский голос — спрашивали о нем. По голосу и покашливанию Сосновский узнал Диминых.