Мрачные сказки

22
18
20
22
24
26
28
30

Эта тоска исчезает, лишь когда я выхожу за ворота. Я подношу снимок ближе к глазам и, прищурившись, вглядываюсь в него. «Он здесь был, – сказала мне на кухне Би. – Тревис Рен». Мог ли он пробраться в Пастораль без нашего ведома? Прошмыгнуть в наш дом через заднюю дверь? Затем заснуть на террасе? Скрючившись на старом пыльном матрасе, когда пол заволокла темнота? А поутру украдкой выскользнуть на улицу до нашего пробуждения?

Дом продолжает бодрствовать ночью, покряхтывает и потрескивает на восходе; его стены дышат, как деревянные легкие, а стропилам, изнашивающимся с каждым годом, все труднее выдерживать вес кровли. Чужак мог найти себе прибежище в этих стенах! И даже пожить какое-то время на нашей террасе, оставшись незамеченным. Его шаги смешались бы со скрипом половиц.

Но зачем ему все это нужно? Для чего было спать в нашем доме, скрывая свое присутствие? Нелепость какая-то… Мое внимание отвлекает скрип двери, открывшейся в коридоре. Би проснулась и встала с кровати. Ее босые ноги ступают по лестнице очень тихо, а потом до моих ушей долетает щелчок. За Би закрылась задняя дверь. Выскользнув из постели, я подхожу к окну и наблюдаю за тем, как ее неясный силуэт поспешно передвигается по лугу, мимо пруда – к той тропке, что ведет в общину.

Би

На вращающемся диске проигрывателя покачивается заезженная пластинка. Джон Митчелл поет свои грустные, удручающие песни о реках и безнадежной любви. Стопка старых пластинок, которые привезли с собой первые поселенцы, удумавшие выстроить в лесной глуши новую, счастливую жизнь, лежит под окном моей спальни. Я нашла их в свое время на чердаке и теперь частенько прибегаю к помощи этой медленной, спокойной музыки, когда пытаюсь заснуть в скрипучей тишине старого дома.

Взяв с подоконника маленький словарь, я быстро пролистываю его. Вот она – страница, волнующая меня больше всего. Она заложена нарциссом, расплющенным и засушенным. Я провожу пальцем по стебельку, вспоминаю тот день, когда я взяла в руки этот цветок, и его аромат, пьянящий весенней прохладой. Аромат, от которого у меня голова пошла кругом.

Я думаю о нем. Как о Боге, перемещающем звезды, изменяющем конфигурацию галактик. Его прикосновение приводит в движение все клеточки моего тела. Он разрушает меня, а потом снова собирает по частям. Только делает это небрежно. После каждой нашей встречи мне бывает не по себе. Я чувствую себя выведенной из равновесия, потерявшей самообладание; кожа местами стыдливо горит. И все же я все время возвращаюсь.

Мне было шестнадцать, когда Леви принес с луга нарцисс, вложил в мою руку, а затем – впервые! – поцеловал под сенью магнолии, низко склонившейся над прудом. Помню, как моя спина вжималась в гладкую кору дерева, а кончики пальцев прикасались к дугам его лопаток. Леви сравнивал меня с самой яркой звездой из всех, что он видел, а я внимала его словам с той жадностью, с какой пересохшая летняя почва впитывает дождь. Мне хотелось слушать звучание его голоса вечно.

А чуть позже в том году мое зрение начало падать; еще некоторое время сетчатка глаз улавливала всполохи света и тени, но постепенно Леви превратился в серое бесформенное пятно. Но я узнавала его даже в темноте. От него пахло сосновой хвоей и свежеколотыми дровами для костра. Я чувствовала приближение Леви, даже когда он подходил ко мне сзади на цыпочках, и его руки, просунутые под моими локтями, нежно скользили по ребрам под тонкой тканью летнего платья вверх, все выше и выше. Наша детская привязанность переросла в нечто, что мы в силу своего возраста толком не понимали. Мы нуждались друг в друге. Жадные руки, пот, пузырившийся бисеринками на спине, и былинки, застрявшие в спутанных волосах…

Когда я окончательно потеряла зрение, Леви водил меня по общине, помогал запомнить путь по тропке, расположение дверных проемов, опорных столбов изгороди и валунов, о которые я рисковала споткнуться. Пересчитывал со мной количество шагов от одного строения до другого и число ступеней на крыльце. Он любил меня. И я поняла: моя мечта покинуть когда-либо Пастораль и избавиться от близости всех этих тлетворных деревьев померкла вместе со зрением.

А ведь прежде я воображала себе, как гуляю по улицам Нью-Йорка – под стать Холдену Колфилду из романа «Над пропастью во ржи». Как снимаю комнату под крышей высотного отеля в Сохо, заказываю после полуночи в номер ужин и жду стука в дверь. До чего же просто было заказать еду в своих мечтах! Это были причудливые грезы, потворствующие моим желаниям. А желала я – и не просто желала, а жаждала – тех вещей, что находились за стенами леса. Вещей, что были мне совершенно неведомы. Мне хотелось почувствовать под ногами пушистый ковер, полюбоваться восходом солнца над океаном, пройтись по мощеному тротуару, услышать болтовню незнакомых голосов в подземке. Леви говорил, что подобные желания родились у меня неслучайно. Слишком много книг я прочитала и слишком много вечеров провела наедине со своими мыслями, вместо того чтобы жить настоящим – там, где было мое место. Увы, вместе с утратой зрения исчезли и все эти мечты. Я остаюсь в Пасторали. Там, где мне место, по заверению любимого.

Пластинка замедляет свое вращение и замирает, музыка стихает. Старый механический плеер надо перезапускать. Ветер задувает в комнату оконную занавеску; ее колыхание – как шелест волн о песок. А вслед за этим шелестом в спальне устанавливается вялое, апатичное безмолвие. Но ненадолго. Через пару минут его прорезает неожиданный звук.

Убрав засушенный нарцисс в книгу, я снимаю пластинку с проигрывателя, выхожу в коридор и, держась за перила, спускаюсь по лестнице вниз. Старый деревянный пол холодит ноги и местами изборожден канавками и желобками – отметинами, оставленными теми людьми, что жили здесь прежде, задолго до нас. Я невольно возвращаюсь мыслями в прошлое. Слышу мамины шаги на кухне, когда она ранним утром, перед нашим пробуждением, заваривала для нас чай и готовила овсяную кашу. Несмотря на темноту, застящую мне глаза, я без труда воскрешаю в памяти всполохи ее длинных каштановых волос, лицо, повернутое в профиль, когда она мыла над раковиной посуду, и ее голос, звавший меня с порога. Мама умерла незадолго до того, как я утратила зрение. От пневмонии, как сочла община. Болезнь прибрала ее быстро.

А сейчас, уже стоя на заднем крыльце, я все явственнее слышу его: тихое, затрудненное дыхание. И биение сердца – слабое, еле уловимое на расстоянии. Как была босая, я схожу с крыльца и, выйдя в поле, прислушиваюсь. В уши врывается крик. Вопль женщины.

* * *

Я стою возле хижины для рожениц и, подставив руки под струйку, вытекающую из носика белого рукомойника, смываю с них грязь. Между пальцами пенится кусочек мыла, изготовленного вручную из масла чайного дерева. Запах мыла напоминает мне обо всех родах, свидетельницей которых мне довелось побывать за эти годы: о пересчитанных пальцах на ручках и ножках (там десять и там десять), о пронзительных криках, вырывавшихся у новорожденных, и их первых жадных вдохах, за которыми следовали выдохи облегчения измученных матерей. Вот и сейчас в Пасторали появляется на свет ребенок.

Я вхожу в круглую родильную, и лицо мне согревает утреннее солнце, уже пробивающееся сквозь заслон пограничных деревьев и заглядывающее в окно комнаты. Световые люки над головой тоже открыты, и внутрь проникают звуки леса: щебет птиц, шуршание листьев. Округлая хижина для рожениц построена за основным рядом жилых домов и хозяйственных строений, подальше от суеты общинной жизни Пасторали. Она стоит у ручья, среди деревьев – в тихом, навевающем умиротворение месте, где звуки леса могут успокоить женщину, становящуюся матерью.

– Она почти полностью раскрылась, – тихо сообщает мне Нетта, и ее шаги тут же устремляются от меня прочь, к дальней стене; я слышу, как ее левая пятка волочится по деревянному полу.

Я никогда не видела Нетту. Она приехала в общину позже остальных, уже после того как я ослепла. Но я легко опознаю ее по походке: шаги Нетты неровные, вымученные, словно одна нога выворачивается при ходьбе наружу, мешая другой. Нетта – низкорослая, тоненькая, худосочная женщина, и от нее всегда веет базиликом, к запаху которого примешивается едва уловимый сладковатый аромат (как у дикой толокнянки).

На постели в центре комнаты лежит Колетт Лау. Я слышу ее гортанные стоны. А на деревянном табурете в ногах кровати сидит Фея – наша повитуха. С губ Нетты, ее помощницы, слетает невнятное бормотание. Похоже, она что-то уронила в дальней части комнаты и клянет себя за неуклюжесть.

– Ребенок на подходе, – говорит мне Фея.