Течение неба : Христианство как опасное путешествие навсегда

22
18
20
22
24
26
28
30

Нужно постараться установить с Церковью естественную коммуникацию, доступную любому психически здоровому и даже не очень здоровому человеку. Если (или пока) это не получается — проявить смирение, признать себя инвалидом и постараться воспользоваться теми специальными средствами, которые существуют в Церкви и для инвалидов (проще говоря, дистанцироваться от своего собственного восприятия реальности и ориентироваться на людей, которым можно доверять больше, чем себе; но тут речь должна идти о сознательном критическом отношении и к себе, и к окружающим, а вовсе не о слепом послушании другим при критическом отношении лишь к себе).

Естественная коммуникация предполагает, что главные сообщения — даже не только на богословские темы, айв повседневном общении друг с другом — по содержанию своему таковы, что не могут быть выражены словарными значениями слов. Иными словами, в языке нашего общения всегда есть непередаваемый никакой прозой поэтический смысл (и совсем уже иными словами — для тех, кому так понять будет легче: семантика естественного языка выстраивается на поэтических тропах, нередуцируемых к их экстенсиональным дескрипциям). Понятно, что все богословское содержание выражается в обычных словах лишь благодаря этому свойству естественного языка использовать слова вопреки их буквальному смыслу. Тем, кому близки естественные науки, тут можно вспомнить принцип соответствия из квантовой физики. Тем, кому близки гуманитарные науки, тут можно вспомнить, что получается при пересказе поэтического произведения прозой, особенно если речь идет о лирической поэзии…

Мир вообще поэтичен, а церковная жизнь — более поэтична, чем мир в среднем. Депрессивный взгляд лишает нас восприятия этого огромного поэтического пространства, оставляя перед нами лишь плоскость с двумерными и перепутанными проекциями объемных тел. Эта плоскость очень важна, потому что у объемных тел реального мира не одно лишь «третье» измерение, а все три. Если мы забудем о двух первых измерениях, то все поломается. Будет, как у той пациентки с шизофренией, которая уже не могла оценить, с кем она разговаривает, пытаясь объяснить клиническому психологу, что ворона — иноходец. Поэтический язык работает в качестве поэтического, когда он отталкивается от словарных значений слов (эти значения отвергаются, но не забываются; о том же и принцип соответствия в квантовой физике).

Есть две крайности взгляда на мир — депрессивная и шизофреническая (точнее, психотическая): одна не понимает, что ворона — иноходец, а другая не понимает, что не каждому следует об этом сообщать.

Представители «шизофренического дискурса» (это еще один термин Вадима Руднева, введенный применительно к художественной литературе) пользуются в церковных и религиоведческих кругах заслуженной известностью, а вот с представителями «депрессивного дискурса» происходит вопиющая несправедливость.

В большинстве случаев (однако не во всех!) депрессивный дискурс в церковных условиях совпадает с либеральным. Случаи церковного либерализма на психотической или хотя бы просто шизоидной основе, во-первых, более редкие, во-вторых, более скандальные и отсюда их восприятие как маргинальных. Впрочем, не психотический, но шизоидный и высокопоэтичный либеральный дискурс в православии тоже существует (на мой взгляд, его лучший пример — Антоний Блум).

Еще раз скажу, что я не хотел тут обсуждать ничью религиозную веру, будь она либеральной или нет. Я обсуждал только одно из психических расстройств, которое чаще всего идет рука об руку с либеральной верой.

Прежде чем начинать споры о вере, хотя бы только в форме внутренней дискуссии с самим собой, нужно прийти в подобающее настроение. Я не говорю, что нужно перестать огорчаться и бояться: те, кто огорчаются и боятся, рады бы перестать, да не знают как. Но можно просто настроиться на другую волну — поэтическую. Поэтому предлагаю в качестве камертона стихи нашего великого русского поэта:

Мы слышим в шуме дальних весел, Что ужас радостен и весел, Что он — у серой жизни вычет И с детской радостью граничит.

Когда интеллигенция ушла… а наука осталась

Размышления по поводу книги Д. М. Буланина «Эпилог к истории русской интеллигенции». (Д. М. Буланин. Эпилог к истории русской интеллигенции. Три юбилея. СПб.: Дмитрий Буланин, 2005. 256 стр.)

В 1997 году, в пору всенародного юбилея академика Д. С. Лихачева (1906–1999), прогремел в узких кругах скандал с посвященной юбиляру статьей его ученика и коллеги Д. М. Буланина, опубликованной в журнале «Русская литература». Вскоре на страницах того же журнала на нее ответил, и довольно резко, сам юбиляр. Тогда, зимой 1997–1998 годов, я обо всем этом слышал, но не читал: отчасти из-за того, что меня не интересовали подробности взаимоотношений около Пушкинского Дома, а отчасти, наоборот, из-за того, что к чему-то из этого я стоял настолько близко в реальной жизни, что не хотелось об этом еще и читать… Теперь вижу, что я тогда был неправ. Оказалось, что Д. М. Буланин собирал по частям и, наконец, собрал панорамный обзор современного состояния русской интеллигенции и, что немаловажно отметить, с ее собственной точки зрения. Это гораздо интереснее и важнее, чем личные судьбы, но только на материале личного опыта удается об этом рассказывать. Не вина Д. М. Буланина, что для последовавших после юбилейной статьи Д. С. Лихачеву его работ на ту же тему он не смог найти никакого другого издателя, кроме самого себя. Зато сейчас мы имеем изящно изданную книгу, состоящую из трех крупных блоков, но не распадающуюся на них, так как они вполне органично связаны по содержанию. Первый блок посвящен Д. С. Лихачеву (статья Буланина 1997 года вместе с ответами на нее самого Д. С. Лихачева и Б. Ф. Егорова), второй — О. В. Творогову (не издававшаяся ранее обширная статья к его 75-летию и, в качестве приложения к ней, автобиографические материалы самого Олега Викторовича), третий — издательству «Дмитрий Буланин» и его не просто организатору, а, прямо сказать, душе — скончавшейся накануне выхода этой книги Татьяне Буланиной. Всему этому предшествует краткий очерк («вместо предисловия») с жутковатым названием «Annulatio Studii». Это название специально по просьбе автора придумал филолог-классик А. К. Гаврилов, имея в виду создать антоним средневековому понятию translatio studii: по мысли автора, теперь в России всякая «трансляция» серьезной науки «аннулировалась» вместе с наукой. В книге несколько сквозных сюжетов, из которых совсем неинтересным, да и то, только на мой взгляд, является лишь один — политика. (Из написанного ниже причины такого восприятия мною политических взглядов автора станут настолько очевидны, что никаких упоминаний о политике здесь больше не будет). Остальные — интересны до крайности и близки лично мне, что и побудило меня откликнуться на книгу Д. М. Буланина. Главные из этих сюжетов — «интеллигенция и наука», личность Д. С. Лихачева, перспективы науки в современной России (или отсутствие таковых), постановка изучения литературы Древней Руси, организация научного книгоиздания и рынка научной литературы. По каждой из этих тем автор выступает экспертом, в квалифицированности которого вряд ли имеет смысл сомневаться. И в науке о древнерусской книжности, и в современном научном книжном маркетинге Дмитрий Буланин — одно из самых известных и справедливо уважаемых имен. Но именно поэтому важно и интересно поспорить именно с ним, и именно потому, что ты очень во многом с ним согласен.

Главная из сквозных тем книги — это, разумеется, «наука и интеллигенция», «интеллигенция и наука». Все остальные являются по отношению к ней как бы частными производными. Но мы начнем обсуждение, вслед за самим автором, с одной из таких частностей — впрочем, самой характерной — личности Д. С. Лихачева.

1. Д. С. Лихачев как миллет-баши русской интеллигенции

Выраженная в юбилейной статье Лихачеву мысль о том, что академик уже более 20 лет как ушел от науки и стал учителем жизни, была воспринята многими как оскорбление, несмотря на то, что сам автор статьи даже слишком настойчиво (на наш и, кажется, на свой нынешний взгляд) обосновывал его право учить и лишь сетовал на бесполезность такой проповеди.

Коллеги-литературоведы хотели сказать в ответ, что научная деятельность Д. С. Лихачева продолжается, но, впрочем, у них это плохо получалось, и оттого им было только еще обиднее за юбиляра. Тут характерен аргумент Б. Ф. Егорова: он ссылается на научный аппарат к новому, 1996 года, изданию «Повести временных лет»; но все новое в этом аппарате принадлежит исключительно М. Б. Свердлову, а труд Д. С. Лихачева переиздан ровно таким, каким он вышел в 1950 году. На книге ясно указано, что второе издание подготовлено М. Б. Свердловым — и ничего не сказано об участии в этой работе Д. С. Лихачева. Видимо, Б. Ф. Егоров был введен в заблуждение знаками копирайта.

Сам академик, как это бывало с ним очень часто, вместо того, чтобы пытаться разъехаться со своими критиками и защитниками на трудном перекрестке, помахал тем и другим из вертолета. При его жизни такие его жесты было кому оценить, но еще нельзя было эксплицировать. А мы попытаемся. Тем более что это, на наш взгляд, и приведет нас к определению роли Лихачева в истории русской культуры.

От имплицитного упрека в том, что он забросил науку, Лихачев отмахивается одним движением: его нынешние научные интересы — «поэзия садов» (действительно, очень достойная тема — своеобразная поэтика парков, — но ее не могли оценить коллеги-филологи). Самое же главное — упрек в «проповеди» — категорически отметается: «Все мои статьи имеют не «проповедническую» цель, а являются определенными поступками в борьбе за сохранение культуры…» (с. 43).

О каких «поступках» тут речь? Вот это, на мой взгляд, и нуждается в экспликации, так как в интеллигентной среде эта сторона деятельности Лихачева понималась исключительно плохо, даже теми, кто случайно узнавал и сочувствовал его очередным демаршам в защиту очередных культурных объектов. Впрочем, и сам Лихачев не стремился, конечно же, раскрывать свои карты. Даже в наиболее откровенном из своих публичных выступлений на этот счет — в ответе Буланину — он, запретив считать свою деятельность проповедью, не стал объяснять, зачем же в ней было столько разговоров об «интеллигентности», «нравственности» и тому подобных вещах, практически для диалога с супостатами культурных объектов не нужных.

Интеллигенция и за ней вся аудитория выступлений Лихачева в СМИ объясняла эти разговоры так же, как и Буланин, но просто относилась к этому без раздражения. Разница была только в том, что Буланина эта «проповедь» раздражала, а тех, кто обиделся на Буланина, — нет.

Видимо, посмотрев, как реагируют на статью Буланина, Лихачев спохватился: он увидел, что его труды рискуют уйти в историю в той самой интеллигентской интерпретации («проповедь»), которая в глазах самого Лихачева перечеркивала бы их смысл. Отсюда необычная для него — и особенно неудобная, коль скоро приходилось говорить о самом себе, — резкость тона. Лихачев по-настоящему испугался оставить по себе память как о проповеднике интеллигентской веры.