— Скажите вы мне, пожалуйста, по крайней мере: за что же это?.. за что?.. — с жаром спрашивал его Курочкин.
— Не знаю! И сам не знаю! — отвечал тот, приподнимая брови и как-то особенно выразительно пожимая плечами.
— Черт знает, что такое! — проворчал или, вернее, прохрипел Курочкин и нервною поступью заходил по комнате, как зверь, загнанный в клетку.
Инспектор типографии, как я уже сказал, оказался человеком очень разговорчивым, пока, разумеется, дело не касалось канцелярских тайн. Мы тут же в какие-нибудь пятнадцать минут познакомились и с его прежней служебной деятельностью, и с его взглядами на эту деятельность, и даже отчасти с его генеалогией… Мы сделали замечание насчет его неприятной, беспокойной обязанности. Он, по-видимому, соглашался с нами и выразительно пожимал плечами: «Что, мол, поделаешь: есть, пить надо, — жена, дети» и т. д. И в то же время он рылся в своем портфеле, вытаскивал из него какие-то бумаги и наскоро что-то писал…
Инспектор ушел.
Несколько мгновений мы сидели, молча, посматривая на корректуры, разбросанные по столу и на подоконниках. В глубине комнаты сквозь сумрак летней ночи тускло глядел на нас со стены почтенный лик Беранже. Он словно из сумрака следил за Курочкиным, ходившим из угла в угол, и улыбался своею тихою, загадочной улыбкой… В комнате было тихо. Веселое оживленье из нее отлетело; словно незваный гость унес его в своем портфеле. Грустно, тяжело становилось на душе при взгляде на эти исправленные, уже готовые к печати корректуры… «Захлопнули!» Это «захлопнули» такое же наше историческое многозначительное выражение, как в бисмарковском рассказе[17] русское «ничего»…
Корпели, торопились, говорили: «Это хорошая статья!» или: «Славно сказано… Это прочтется!» И вдруг — трах! Словно вихрь налетел… Сгребай теперь все эти листы в одну кучу да в печь, — будет хороший огонь… Еще за несколько минут перед тем, весело смеясь и склоняясь над серыми корректурными листами, еще припахивавшими сырой типографской краской, мы и не предчувствовали, что № «Искры», просматриваемый нами в тот вечер, был последний — для нас, а для читателей он даже и не существовал, ибо ему не суждено было выйти в свет. Вот уж подлинно, как и часто случается в. нашем мире, полном превратностей и недоразумений, -
А между тем «последствия» тут, как тут… Значит: не ходи птичка весело!
— Каникулы нам устроили! — пошутил Курочкин и тут же, смеясь, добавил:
— Каникулы непрошенные! — заметил я.
А. Ольхин, не помню, говорил что-то резко и сердито… Курочкин бодрился, показывал вид, что не унывает, но можно было догадываться, что тяжело ему было в ту пору… Мне жаль было Курочкина, и жаль было «Искру». Конечно, здесь неуместно распространяться о значении «Искры». Придет время, и беспристрастный историк русской литературы скажет свое слово о влиянии этого маленького журнала на развитие нашего общественного самосознания. Думается, что это влияние было значительнее влияния некоторых толстых, quasi серьезных (вернее сказать, скучных) журналов того и позднейшего времени…
Ночью, под дождем возвращаясь домой, я все еще не думал тогда, что мы в тот вечер совсем похоронили «Искру», что «Искра» окончательно угасла и на этот раз уже навсегда… Ведь оправлялись же иногда издания после приостановки! Но нет… «Искра» не загоралась вновь.
Такова маленькая драма, разыгравшаяся в кабинете Курочкина вечером 27 июня 1873 года. Таким-то запомнился мне Курочкин — за работой, за его любимой «Искрой» и затем глубоко потрясенный нежданным и, кажется, уже последним ударом, разразившимся над ним…
Как теперь вижу его: стоит он перед своим письменным столом и задумчиво, машинально перебирает серые корректурные листы…
Помню еще один из многих вечеров, проведенных с Курочкиным.
Это вечер 24 декабря 1874 года.
Курочкин звал меня к себе «на елку» — встречать Рождество[18]. Я пришел уже поздно и застал у него только одного Ник. Александр. Демерта. Мы, я и Демерт, просидели у него всю ночь… Курочкин на ту пору уже выглядел совсем надломленным человеком. В нем оставалась лишь тень того, что жило в нем во дни оны…
Такова уж, видно, судьба всех даровитых русских писателей того уклада, к какому принадлежал Курочкин. Для такого писателя, как для известного сказочного странника, стоящего на распутье, все пути равно «заказаны»: пойдет ли он вправо, пойдет ли влево, или прямо — везде его погибель ждет. Одного застрелят на дуэли, другого заживо где-нибудь похоронят, иной разом отравится «чарой зелена вина», иной просто захиреет, зачахнет, как растенье без воздуха, без света, и исчезнет из мира незаметно,
Вообще
В то время, о котором я теперь пишу, в речах Курочкина и в его сухом отрывистом смехе звучала угрюмая, нехорошая нота. Он быль рассеян, желчен, недоволен, но на мгновенье порой присущая ему прежде веселость освещала его лицо, оживляла его полупотухшие глаза.